Первое, что сказала мама, столкнувшись с опекунами Мэй в приёмном покое, было: «That’s too bad». Так она выразила, что сожалеет о случившемся. Похоже, она умышленно выбирала не самое подходящее выражение в языке, когда надо было извиниться или выразить своё сожаление. Не знаю, поняли они или нет, что сказала мама. Они просто сидели и молчали. Я тоже ничего не говорила. Потому что не могла. Я притворилась спящей и подглядывала через едва приоткрытые веки. До меня доносились слова, которые я не могла толком разобрать, и никак не могла определить, какой национальности эти люди. Наконец я услышала чистую корейскую речь. Это говорила Мэй:
— Мы играли с друзьями, и я упала. Сама виновата.
И тут вклинилась моя мама:
— О, да вы корейцы, — сказала она ласковым тоном, который использовала только по острой необходимости.
Настоящее имя Мэй было Мэхви. Чан Мэхви родом из Корейской Народно-Демократической Республики, которую обычно называют «Северная Корея». Появившийся в приёмном покое врач сказал маме, что у меня очень плохое состояние здоровья. И предупредил, что если всё будет так продолжаться и дальше, то мой организм может пострадать от истощения. Мама не стала вступать в дискуссию с доктором и только ответила: «Понятно». Я поняла, что мама вообще не слушает, о чём говорит врач. Она была в ужасе от осознания, что я проделала дырку во лбу северокорейской девочки. А опекуны с той стороны были в ужасе от того, что вверенная им дочка высокопоставленного северокорейца подружилась с девочкой из Южной Кореи. Или нет. Может, я просто нафантазировала это всё себе.
На следующий день, прежде чем я ушла в школу, мама подозвала меня. Она сообщила, что специально попросила директора и меня переведут в другой класс.
— А пока вообще не разговаривай с этой девочкой.
— Why not? — спросила я.
— Может, тебя вообще в другую школу перевести? — серьёзно, вопросом на вопрос, ответила мама. — Девочка из семьи высокопоставленного лица с той стороны. А ты не знала, учитывая, в какую даль ей пришлось уехать на обучение?
У мамы была удивительная способность строить разговор таким образом, что я никогда не могла признаться, что не знала того, чего не знала, и продолжала оставаться в неведении. Я в упор посмотрела на маму. Теперь, если мы обе были босиком, я была выше матери. Я заметила, как она выпрямилась и неистово потянулась вверх всем телом, чтобы не казаться ниже меня. Я подумала о бесчисленных разговорах на корейском, которые слышала от мамы. Надо было признать, что именно они сформировали меня. Но надо было отвечать.
— Нет.
Мамины глаза округлились, а я продолжила:
— Я не перейду в другой класс и не пойду в другую школу. Я останусь с Мэй.
Закончив говорить, я начала тереть грудную клетку с левой стороны, как это иногда делала мама. Как будто осколок стекла, блуждавший в её крови, без предупреждения передался мне и теперь циркулировал в моём теле.
Мэй в тот день не пришла в школу. Похоже, дыру во лбу так быстро не вылечишь. Впервые за долгое время я сама ела свой обед. Пресный и сухой, как лист бумаги. Я снова пожалела Мэй, которая с таким аппетитом поедала мой безвкусный обед.
— Ты в порядке? — спросила подошедшая ко мне Джесси по-английски.
— В порядке, — мужественно ответила я. Я хотела улыбнуться, но мышцы лица словно онемели, и я едва могла пошевелить ими. Через неделю Мэй всё ещё не появилась в школе. Миранда ни словом не обмолвилась о ситуации с Мэй. Похоже, её специально попросили избегать этой темы в моём присутствии. Теперь нас, само собой, стало девятеро в классе: Бен и Микки, Хлоя и Джесси, Джейми и Майкл, Николь и Джуди. И ещё я. Ватанаби Ли осталась одна.
Надо было что-то делать, пока не стало слишком поздно. Как-то вечером, когда дома никого не было, в небольшой комнатке, которую мы использовали как кладовую, я нашла несколько небольших картонных коробок. Это были коробки, которые мы сохранили после переезда. Я взяла самую маленькую из них и ушла к себе в комнату. Некоторое время я рассеянно смотрела в пустую коробку. Потом отодрала наклейку «Хрупкое» и слегка поскребла ножом оставшийся на коробке слой клея. Теперь это была самая обычная жёлтая картонная коробка. Я достала ожерелье из потайного места, о котором никто не знал, красиво упаковала его в цветную бумагу и положила внутрь коробки. Это было мамино ожерелье с бриллиантом в виде звезды. Всё это время, пока мама искала его, оно хранилось у меня. Я так решила. Мне ведь тоже хотелось, чтобы у меня было что-то, что останется со мной в неизменном виде и никуда не исчезнет. Письмо я написала на английском. «Спасибо за всё, Мэй! Мы ещё встретимся. Обязательно». Я прочно заклеила коробку скотчем. И держа её под под мышкой, села в такси. Я знала только, где находится жилой комплекс Мэй, но точного её адреса не знала. Комплекс выглядел дороже, чем тот, где жили мы, и казалось, его территорию хорошо охраняют. Мама бы обязательно фыркнула: «Ну да, мы же в К., в конце концов!»
Я нашла офис управляющего и со слезами на глазах проговорила:
— Моя подруга перешла в другую школу, а я не успела отдать ей подарок. Эту коробку обязательно надо передать ей.
Мужчина, работавший в офисе, ответил, что не может сказать мне адрес, где живут граждане Северной Кореи, но может передать эту коробку сам.
Жители К. и так в большинстве своём были приветливыми и отзывчивыми. А то, что я тронула его душу, значило, что говорила я абсолютно искренне.
Времена года успели сменить друг друга, прежде чем пришёл ответ от Мэй. Письмо пришло в школу, а на конверте аккуратными английскими буквами было написано моё имя. Само письмо было на корейском. «Обстоятельства вынудили меня ненадолго уехать. Я скучаю по К. и скоро вернусь. И обязательно привезу с собой настоящие камушки для игры. Мэй». Она подписала письмо не «Мэхви», а «Мэй». Письмо, которое не смог бы прочесть никто в школе.
Вечером того дня я сидела на песчаном пляже и смотрела на море. Море, освещённое заходящим солнцем, было безгранично спокойным, словно поглотило собой весь мир. Солнце медленно опускалось за горизонт. Я прожила в К. много месяцев, но здесь всегда был разгар лета. До самого конца здесь всегда будет бесконечное лето. Я всё ещё не знала, как будет «свинья» на местном языке. Теперь я была девочкой, у которой не было даже прозвища. Пока я размышляла о твёрдых, но хрупких вещах и о тех вещах, которые невозможно сломать, солнце окончательно село. В тёмном небе остался лишь круглый отблеск как напоминание о бывшем здесь солнце. Я знала, что мне надо задержаться здесь ещё чуть-чуть, как будто это помогло бы понять какие-то тайны. Я прищурилась, и небо стало ближе. Я подняла руки высоко над головой и хлопнула в ладоши.
Хлоп!
А потом ещё раз.
Хлоп!
За мгновение пронеслось двадцать лет. Я сидела в будущем, в котором осталась только полная тишина, я сидела до тех пор, пока не переплелась с окружавшей меня темнотой.
Ночное колесо обозрения
Когда умер Пак, несколько ежедневных газет выпустили статью, посвящённую его смерти, прямо на первой странице. В том числе там была информация, что прощание с политиком, ветераном национального собрания, трижды занимавшим пост председателя парламента, который скончался от хронической болезни, назначено на следующий день. Он ушёл из жизни в возрасте семидесяти пяти лет. О семье покойного ничего не сообщалось. «Хроническая болезнь», означающая лишь «давнее непроходящее заболевание», в данном случае была совершенно неверным словосочетанием. На шестом десятке жизни у него диагностировали серьёзное заболевание, но Пак полностью излечился. После семидесяти у него были некоторые проблемы с сердцем и предстательной железой, но они никогда не проявлялись хоть сколько-нибудь серьёзно, чтобы вызвать осложнения или привести к смерти. Пак умер во сне.
Последним человеком, кого он видел при жизни, была домработница. Она вошла на территорию в 8 утра и в 7 вечера, закончив работать, покинула её. На ужин она подала суп из соевой пасты со шпинатом, жареную рыбу, томлёный тофу и кимчхи из огурцов. Рис — смесь белого и чёрного — Пак не доел, оставив примерно треть в плошке, и съел почти полностью один кусок рыбы. Он никогда не был привередлив в еде. Больше предпочитал мясо, причём неважно, зверя или птицы. «Запах ужасный!» — сказал он в тот вечер, спокойно посмотрев на говядину, два часа томившуюся на огне. Это была единственная странность того дня, которую позднее смогла вспомнить домработница. Она не особо любила своего работодателя, но лишь потому, что подозревала его в пренебрежительном отношении к себе. Тем не менее Пак никогда не унижал и не высмеивал её. Он вообще никак к ней не относился. Как в принципе и к любым другим людям под конец своей жизни. Похоже, у него уже давно вошло в привычку не выказывать никакого отношения к окружающим в надежде сохранить с ними идеальные отношения, но это вызывало лишь неприязнь в ответ. Многие люди списывали неразговорчивость Пака на высокомерный или авторитарный характер. Иные думали, что за внешним напускным равнодушием скрывается расчётливый политикан.
Прощание проходило в церемониальном зале больницы университета Y. Именно в этой больнице покойный лечился при жизни. Вице-президент больницы и глава отделения терапии и урологии, заведовавший лечением Пака, пришёл на церемонию, премьер-министр и председатель национального собрания прислали каждый по траурному венку. Кроме того, один за другим были доставлены венки от представителей правящей и оппозиционных партий, Союза ветеранов и прочих организаций. В роли главного скорбящего, принимавшего соболезнования, выступал старший племянник покойного. Старший сын давно скончавшегося старшего брата Пака. Прибывших на похороны было не много, но и не мало. Учитывая, какая власть была у него в своё время и какие почести ему оказывали, людей на похороны могло бы приехать и больше, но принимая во внимание уединённый образ жизни, которого Пак придерживался последнее время, не общаясь ни с кем извне, то как будто уже и не скажешь, что прос