РОББИ (бормочет себе под нос, перефразируя Уильяма Блейка):
— Мы все, сами не зная того, сторонники Дьявола.[10]
ФРЕД (услышав его):
— Без тебя знаем. Достаточно одной ногой шагнуть на эту проклятую землю, чтобы понять, что здесь заправляет дьявол
ДЭВИД и ФРЕД играют в карты, РОББИ закуривает очередную сигарету и достает из кармана маленький блокнот и ручку. Пока он пишет, мы видим, как разворачиваются в его памяти картины недавнего боя.
Слышится голос РОББИ:
— Мир сошел с ума. Люди привыкли к кошмарам. Они гибнут каждый день — мужчины, женщины, дети. Тела бросают на произвол судьбы или сжигают, так, что ничего не остается: ни волоска, ни косточки, ни пряжки от ремня… Цивилизация гибнет. Потому что после такого — как она может существовать?
Раздается храп. РОББИ опускает блокнот.
Пес кладет голову ему на ногу и тоже засыпает, подрагивая во сне.
Крупным планом — лицо РОББИ, озаренное свечой. Он смотрит на собаку. Медленно, осторожно поглаживает ее. Рука дрожит. РОББИ грустно улыбается.
Голос РОББИ за кадром:
— И все-таки, даже среди ужасов войны, невинные по-прежнему находят отраду во сне.
НАТУРА. ЗАБРОШЕННЫЙ ДЕРЕВЕНСКИЙ ДОМ. УТРО.
Наступает утро. Сквозь тучи пробивается слабый солнечный свет. Капли ночного дождя висят на листьях деревьев, земля размокла. Перекликаются ранние пташки. Трое военных стоят около дома, забросив вещмешки за спины.
ДЭВИД держит компас в здоровой руке. Поднимает глаза и указывает туда, где ночью шла перестрелка.
ДЭВИД:
— Вон там, на востоке, должен быть Пасхендале.
РОББИ мрачно кивает. Смотрит на горизонт.
РОББИ:
— Значит, идем на восток.
Они отправляются. Пес бредет за ними.
Подробный рапорт, касающийся обстоятельств героической гибели капитана Дэвида Хартфорда
Дорогой лорд Эшбери, повинуясь своему нелегкому долгу, докладываю Вам о смерти Вашего сына, Дэвида. Понимаю, что в данных обстоятельствах слова вряд ли помогут Вашему глубокому горю, однако как непосредственный командир Вашего сына и как человек, глубоко ценивший и уважавший его, я не могу не принести Вам свои глубокие соболезнования.
Также довожу до Вашего сведения, что Ваш сын пал смертью храбрых, и надеюсь, что Вы и Ваша семья будете гордиться тем, что Дэвид жил и умер, как настоящий джентльмен и солдат. В день гибели он командовал отрядом, проводившим рекогносцировку местности в целях обнаружения противника.
От одного из подчиненных Вашего сына я узнал, что 12 октября, между тремя и четырьмя часами ночи, когда отряд возвращался с задания, он попал под вражеский обстрел. Именно тогда и был убит капитан Дэвид Хартфорд. Небольшим утешением может служить то, что он умер мгновенно.
Утром мы похоронили Дэвида в северной части деревни Пасхендале, — название, которое навсегда войдет в историю британской армии. Вы будете рады узнать, что благодаря умелым действиям Вашего сына при выполнении последнего задания мы смогли добиться целей, поставленных перед нами командованием.
Если у Вас появятся какие-то вопросы, счастлив буду Вам ответить.
ФОТОГРАФИЯ
За окном прекрасное мартовское утро. Розоватые левкои под моим окном наполняют комнату сладким, пьянящим запахом. Если я перегнусь через подоконник и выгляну наружу, в сад, я увижу их расцвеченные солнцем лепестки. Потом зацветет персик, а за ним жасмин. Каждую весну все повторяется снова и снова, и будет повторяться еще долгие годы. Когда меня уже не станет, и цветами залюбуется кто-то другой. Свежими, чистыми, вечными.
Я вспоминаю маму. И фото из альбома леди Вайолет. Я ведь его все-таки посмотрела. Через несколько месяцев после того, как Ханна рассказала мне о нем летним утром, в саду у фонтана.
Стоял сентябрь шестнадцатого года. Мистер Фредерик вступил во владение отцовским домом, леди Вайолет (согласно правилам этикета, объяснила Нэнси) оставила Ривертон и переехала в свой лондонский дом, и сестер Хартфорд отправили с ней — помочь обосноваться.
Прислуги осталось совсем мало — Нэнси была постоянно занята на станции, Альфред, которого я ждала с таким нетерпением, до дома так и не доехал. Мы ничего не могли понять: он, несомненно, находился в Британии, писал, что не ранен, и все-таки отпуск ему почему-то пришлось провести в военном госпитале. Даже мистер Гамильтон не мог ничего объяснить. Долго сидел в буфетной над письмом Альфреда, потом вышел, потирая глаза под очками, и объявил, что Альфред, видимо, получил секретное военное задание, о котором не имеет права говорить. Объяснение показалось логичным — действительно, что делать в госпитале здоровому человеку?
Вопрос посчитали закрытым, Альфреда больше не обсуждали. И вот, ранней осенью тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда листья с деревьев почти опали, а земля по утрам стала подмерзать, я оказалась в гостиной Ривертона совершенно одна.
Я затопила камин, убралась и стала вытирать пыль. Провела тряпкой по поверхности письменного стола, начала протирать ручки ящиков, добиваясь того, чтобы медь заблестела. Обычная уборка, которая проводилась так же регулярно, как день сменяется ночью, и я не знаю, что случилось со мной в то утро. Почему, дойдя до ручки левого ящика, мои пальцы остановились, отказываясь продолжать работу. Будто раньше меня почуяли возможность, о которой я так давно мечтала.
Я посидела немного — огорошенная, неуверенная. Звуки вокруг словно стали громче: ветер за окном, шорох сухих листьев по стеклам. Настойчивое тиканье часов на камине, отмеряющих неумолимые секунды. Мое учащенное дыхание.
Дрожащими пальцами я потянула ящик на себя. Медленно, осторожно, подгоняя и останавливая себя одновременно. Вылезши наполовину, ящик накренился, содержимое съехало вперед
Я замерла. Прислушалась. Уверилась, что я по-прежнему одна. И заглянула внутрь.
Вот он, под набором ручек и парой перчаток, — фамильный альбом леди Вайолет.
Медлить опасно — ящик уже открыт, в ушах громыхает пульс. Я вытащила альбом из ящика и положила на пол.
Перелистала страницы, поглядывая на даты — фотографии, приглашения, меню, дневниковые записи… 1896, 1897, 1898…
Вот оно — семейное фото тысяча восемьсот девяносто девятого: знакомое и чужое одновременно. Два ряда слуг с постными лицами за рядом сидящих хозяев. Лорд и леди Эшбери, майор в форме, мистер Фредерик — совсем молодой и не такой замученный — Джемайма и незнакомая мне женщина, видимо, Пенелопа, покойная жена мистера Фредерика — обе с большими животами. Я быстро подсчитала, что в одном из животов прячется Ханна, а в другом — тот несчастный мальчик, который умер от потери крови. В конце ряда, около няни Браун (уже тогда старой-престарой) стоит ребенок: маленький, светловолосый мальчуган. Дэвид. Веселый, полный жизни, в счастливом неведении, что за судьба ждет его впереди.
Я перевела взгляд на лица слуг: мистер Гамильтон, миссис Таунсенд, Дадли…
У меня перехватило дыхание. Я впилась глазами в лицо молодой горничной. Ошибки быть не может. Не потому, что она напоминала маму — вовсе нет. Она напоминала меня. Волосы и глаза были темней, но черты лица, несомненно, те же. Длинная шея, подбородок с ямочкой, задумчиво сдвинутые брови.
И все-таки больше всего меня поразила отнюдь не наша схожесть. Мама улыбалась. Нет, вовсе не так, как вы могли бы вообразить, не зная ее. Не от радости и не из вежливости. Легкая, едва заметная улыбка, которую можно было бы принять за игру света на снимке. Но меня-то не обманешь. Мама улыбалась самой себе. Словно хранила секрет…
Прости, Марк, мне пришлось прерваться. Нежданный гость. Я сидела у окна, любуясь левкоями и рассказывая тебе о маме, когда в дверь постучали. Я думала, что это Сильвия хочет рассказать мне о новом бойфренде или пожаловаться на кого-нибудь из соседей, но это оказалась Урсула, режиссер. Я ведь уже говорила тебе о ней?
— Надеюсь, я вам не помешала, — сказала она.
— Нет, — ответила я.
— Я ненадолго. Просто оказалась неподалеку, глупо было бы не заглянуть.
— В Ривертоне?
Урсула кивнула:
— Снимали сцену в саду. Свет как раз подходящий. Я поинтересовалась, что там была за сцена, какую часть истории Хартфордов воссоздали на этот раз.
— Романтическая, одна из моих любимых. — Урсула покраснела и помотала головой так, что челка закачалась из стороны в сторону. — Глупо. Я сама писала текст, знала его, когда он был всего-навсего черными значками на белой бумаге — тысячу раз переписанными и переделанными, — и все-таки я переживала, когда слышала их сегодня.
— Вы романтик, — улыбнулась я.
— Выходит, что так, — Урсула наклонила голову. — Забавно: я никогда не видела живого Робби Хантера, я сочинила его по стихам и воспоминаниям друзей, и все-таки… — Она нахмурила брови. — Мне кажется, я влюбилась в своего собственного героя.
— А какой он — ваш Робби?
— Верный. Талантливый. Страстный, — Урсула в раздумье подперла рукой подбородок. — Он никогда не теряет надежды. Хрупкой, горькой, и все-таки надежды. Его называют поэтом, воспевшим разочарование, а я не согласна. Я всегда нахожу в его стихах веру в лучшее. Даже во время войны он умудрялся заметить что-то хорошее. — Глаза ее загорелись, она покачала головой. — Такой тонкий, ранимый юноша — и такая страшная война. Чудо, что они вообще потом смогли хоть как-то наладить жизнь. Снова полюбить.
— Когда-то меня полюбил именно такой юноша, — сказала я. — Он ушел на войну, и мы начали переписываться. Я полюбила его именно по его письмам. А он — меня.
— Он вернулся другим?
— О да. Оттуда невозможно было вернуться, не изменившись.