Когда шагалось нам легко — страница 37 из 69

[116].

Столицу острова, по моему разумению, можно причислить к достойным образчикам арабской архитектуры восемнадцатого века – нигде не встречал такого уровня сохранности.

Во времена Бёртона город, должно быть, поражал необычайной красотой и визуальной целостностью. Теперь же ни в одном из шикарных арабских особняков не найдешь ни одного араба; вместо них конторы заняли индийские клерки, а квартиры – добропорядочные британские семейства.

Двое суток я провел на Пембе. Пейзажи здесь такие же, как на Занзибаре, – заросли гвоздики и кокосовых пальм, гудронированные дороги. Вечером, как раз перед своим отъездом, я стал свидетелем весьма резкого спора о распределении рождественских подарков. Квартировал я в доме у двух одиноких стариков. Они запланировали централизованное празднование Рождества для проживающих на острове детишек из европейских семей, по случаю чего на «Галифаксе» сюда переправили партию милейших игрушек[117]. Расставив детские стульчики, престарелые хозяева распределяли подарки:

– Это для такого-то мальчика.

– Это для такой-то девочки.

– В таком-то семействе двое или трое детей?

Поначалу в процессе дележа наблюдалось единодушие, чувствовался диккенсовский настрой. Но впоследствии, когда встал вопрос о том, кому же достанется большой и яркий резиновый мяч, я заподозрил, что у каждого из моих хозяев есть свой любимчик.

– Идеально для Мэри такой-то, какая она чудная девчушка.

– А у Питера такого-то братишка пошел в школу в Англии. Малыш Питер остался один-одинешенек.

Мяч кочевал из одной горы подарков в другую, порой скатывался вниз и прыгал между ними. Когда старики выхватывали друг у друга большой мяч, прежние аргументы – «чудная девчушка» и «один-одинешенек» – звучали воинственно. Странное было зрелище: двое разгоряченных старичков борются за игрушку. Далее последовало закономерное: «Ладно. Поступай как знаешь. Я умываю руки. Празднуйте без меня». Сдача позиций произошла резко и взаимно. Дело приняло иной оборот: теперь каждая из сторон пыталась навязать мяч претенденту соперника. Я деликатно воздерживался от любых попыток разрешить этот спор. Мир, однако, был достигнут, хотя и не сразу. Уж не помню, на каких условиях, но, если мне не изменяет память, мячом решили одарить третью кандидатуру, а оставшиеся подарки разделили в качестве компенсации между Мэри и Питером. Которые от такого расклада только выиграли. Вопрос, вне всякого сомнения, был решен со знанием дела. Тем же вечером я вернулся на «Галифакс». Некоторые из моих новых знакомцев пришли меня проводить. Разбудив буфетчика-гоанца, мы уговорили его приготовить для нашей компании лимонный сквош. Время перевалило за полночь; мы пожелали друг другу счастливого Рождества и засим расстались. А утром отправились на Занзибар, куда прибыли как раз к пятичасовому чаепитию. Писем для меня по-прежнему не было.

В отрыве от древнегерманских традиций – без рождественских поленьев, без оленьей упряжки, без ромового пунша – Рождество не воспринималось всерьез. На главной улице города только лавочники-индусы украсили свои витрины мишурой, хлопушками и сверкающим искусственным снегом; в соборе выставили неказистый вертеп; нищие тянули: «Я ошень хлистианин»; клубная жизнь, которая теплилась здесь до недавнего времени, полностью прекратилась.

Дождавшись наконец своей почты, я смог выехать в Кению. Сел на почти пустой итальянский лайнер. Немногочисленные пассажиры безмятежно проводили выходные дни на воде. Главным достоинством этого судна был старый добрый синематограф, а главной бедой – нашествие черных тараканов: они заполонили каюты и в огромном количестве дохли в ваннах. Одно такое насекомое, по словам некой дамы, англичанки, зверски ужалило ее в затылок. Они с мужем проживали в Найроби. Море увидели впервые, хотя в Кению перебрались одиннадцать лет назад. У мужа было свое кирпичное производство. Он поведал, что у его кирпичей только один недостаток – ограниченный срок службы; причем иногда они рассыпаются в труху еще до укладки; но в недалеком будущем он планировал внедрить новую технологию.

У нас была остановка в Дар-эс-Саламе. Разыскав представительство Бельгийского Конго, я изложил его сотруднику идею о возвращении в Европу через западное побережье. Тот сочувственно воспринял мой план и рассказал о еженедельном воздушном сообщении между Альбервилем и Бомой; стоимость перелета была ничтожно мала, а выгода от такого маршрута чрезвычайно велика. Бельгиец показал мне расписание рейсов двухлетней давности. Новое еще не доставили, но, по заверениям сотрудника, я мог не сомневаться, что любые поправки будут изменениями к лучшему. И я купился.

В последний день года мы прибыли в Момбасу, где все мое свободное время ушло на общение с иммиграционной службой.


Но мое дурное настроение постепенно развеивалось по мере того, как наш поезд, сходя время от времени с рельсов (если быть точным, на пути из Момбасы в Найроби это повторилось трижды), поднимался со стороны побережья в горы. Тем же вечером в вагоне-ресторане я разговорился с молодой леди, которая ехала готовиться к собственной свадьбе. В своем рассказе она сетовала, что за время двухлетней службы в Скотленд-Ярде ее мышление огрубело, однако потом, работая в одном из банков Дар-эс-Салама, она смогла восстановить и даже облагородить утраченное. Предстоящее замужество и переезд радовали мою собеседницу, поскольку в Дар-эс-Саламе днем с огнем не найти свежего масла.

Ночью я проснулся с желанием укутаться в одеяло. За истекшие недели я успел забыть, каково это – не обливаться потом. Наутро сменил белый китель на серый пиджак из тонкой шерстяной фланели. В Найроби поезд прибыл незадолго до обеда. На такси я добрался до клубного отеля «Мутгейга». Свободных номеров не оказалось, но секретарь знал о моем приезде и закрепил за мной статус временного члена клуба. В баре я увидел знакомых: с одними повстречался на борту «Эксплоратёр Грандидье», с другими знался в Лондоне. Розовый джин тек рекой. Кто-то сказал:

– Только не подумайте, что в Кении всегда так.

Слово за слово меня втянули в обеденную компанию. После обеда мы отправились на скачки. Один из попутчиков протянул мне жетон из плотного картона, который следовало закрепить в петлице; другой, по имени Раймон[118], представил меня букмекеру и разъяснил, на каких лошадей нужно ставить. Ни одна из них не пришла первой. Когда я предложил букмекеру некую сумму, он, зловеще понизив голос, произнес:

– Друг мистера де Траффорда – мой друг. Сочтемся позже.

Кто-то третий отвел меня в шатер, где подавали шампанское. Когда я хотел было в свой черед расплатиться за всю компанию, бармен протянул мне на подпись клочок бумаги и предложил сигару.

Вернувшись в «Мутгейгу», мы позволили себе еще шампанского – на сей раз из серебряного кубка, только что выигранного кем-то из присутствующих.

И опять я услышал:

– Только не подумайте, что в Кении всегда так.

Моим вниманием завладел один молодой человек в сомбреро с отделкой из змеиной кожи. Он оставил игру в кости, где только что просадил двадцать пять фунтов, и предложил мне отправиться с ним на званый ужин в отеле «Торрс». Мы с Раймоном пошли переодеваться.

По дороге снова заглянули в бар, чтобы выпить по коктейлю. Охранник в оранжевой рубашке поинтересовался, нет ли у нас намерения затеять драку. Мы оба ответили, что есть. Тогда он посоветовал:

– Лучше выпейте.

В тот вечер состоялся большой прием, под который отвели половину танцевального зала в «Торрсе». Молодая леди, сидевшая рядом со мной, сказала:

– Только не подумайте, что в Кении всегда так.

Спустя некоторое время мы снова вернулись в «Мутгейгу».

Там я встретил очаровательную американку по имени Кики[119], с которой уже был знаком. Она недавно проснулась. И сказала:

– Вам понравится Кения. Здесь всегда так.

Утром я очнулся в необыкновенно комфортабельном номере; бой-туземец, который принес мне апельсиновый сок, сообщил, что я нахожусь в «Торрсе».

У меня напрочь вылетели из головы и Момбаса, и сотрудники иммиграционной службы.


По окончании недели скачек мы с Раймоном покинули Найроби и направились через Рифтовую долину к озеру Найваша. Дорога, одна из лучших в стране, оказалась скверной: краснозем, изрезанный глубокими колеями. В пути мы встречаем поселенцев, возвращающихся в свои угодья; все одеты в яркие рубашки и широкополые фетровые шляпы; разъезжают на грузовичках; в кузовах разнообразный инвентарь, купленный в столице; встречаем представителей народности кикуйю: женщины идут с тяжелой поклажей, закрепленной на спине при помощи налобной лямки; у них рассеченные и раскрашенные ушные раковины, платья из кожи медного цвета; мужчины же стремятся выглядеть по-европейски: один поживился выброшенными кем-то шортами цвета хаки, другой – отслужившей свое шляпой. Когда мы проезжаем мимо, кикуйю, улыбаясь, неловко салютуют и приветствуют нас словами «джамбо бвана»[120] – примерно как британские малыши, которые до сих пор машут поездам своими носовыми платочками.

Пейзажи здесь великолепны: в Абиссинии я ничего подобного не видел; повсюду, насколько хватало глаз, вздымаются гребни гор. В Англии красивым считается такой пейзаж, где церковный шпиль виден за шесть полей, тогда как здесь выражение «бескрайние открытые просторы», навязшее в зубах из-за журнальных романов с продолжением в духе Франкау[121], обретает свой изначальный смысл. Яркий солнечный свет, лучи которого совершенно отчетливы и непрерывны в своем падении; солнечный свет яснее света дневного, солнечный свет с оттенком лунного, чья прохлада кажется здесь такой неуместной. В Европе солнечный свет – янтарный; в Африке – алмазный. Воздух дышит свежестью: готовая реклама зубной пасты.