Видно, и вправду приятно сидеть за таким столом.
И Ярошка, должно быть, получал от этого несомненное удовольствие. Поначалу некоторые девчата посмеивались над чересчур важным видом колхозного счетовода, но после привыкли и перестали. Говорят, что насмехались долговские девчата над Павлюком Ярошкой еще и потому, что он ни одну из них не удостаивал серьезным вниманием. А у него в самом деле был такой недостаток — он считал, что самое лучшее не в своем селе. Непостоянен он был. После каждого нового фильма Ярошка обязательно влюблялся снова, то он любил Марину из «Кубанских казаков», то Аксинью из «Тихого Дона», а то несколько месяцев не давал ему покоя образ Катерины из «Грозы» Островского. Высоко зачесав чуб, он иногда проходил по улицам Долгого и, стараясь походить на известного киногероя, тянул высоким фальцетом:
Где эта улица, где этот дом?
Где эта барышня, что я влюблен?..
И повторял это столько раз подряд, что в конце концов вылезла из хаты семидесятилетняя бабка Тадора и опозорила его на всю улицу, заявив: «Я твоя барышня!»
Но смутить Павлюка Ярошку было трудно. Несмотря на молодость, он считался человеком бывалым. В селе к нему установилось хорошее отношение, хотя и по-разному выражаемое: одни над ним добродушно посмеивались, другие — презрительно подшучивали. А все дело в том, что, получая очередной отпуск, он чуть ли не каждую весну выходил из приземистой хаты с торбочкой за плечами.
— Куда ты? — спрашивали соседи.
— Пойду погляжу, чем советская власть дышит! — И Ярошка на некоторое время пропадал из села.
Старая его мать сначала ссорилась с ним, а потом примирилась, тем более что в положенный срок Павлюк обязательно возвращался. Обычно после каждого такого похода лицо его становилось темным от солнца, а ремешок застегивался на последнюю дырку. Зато он всегда объявлял себя мастером по какой-либо новой специальности: то садоводом, то портным, то слесарем. И люди убеждались, что в том ремесле, которым похвалялся, он в самом деле кое в чем преуспел. Видимо, бродил Павлюк по селам и городам, присматривался к работе и перенимал опыт мастеров. Приносил он из своих странствий множество рассказов, и не только молодые, но и старые люди с удовольствием слушали его.
Явившись из последнего похода, Ярошка объявил, что выучился бухгалтерии и, кроме того, стал актером. В качестве последнего он пока что колхозу был не надобен, а счетоводство решили ему доверить. Потом удалось Павлюку организовать и драмкружок при клубе, где он был намерен блеснуть своим новым талантом.
— Так как же, Алесь? — напомнил и в этот раз о своем любимом деле Ярошка. — Может, пьесу поставим? А?
— Нет, дорогой Павлюк, нет ни минуты свободной. Вот сегодня в Минск надо ехать. А ты бы расширял свой хор посмелее. Привлекал бы молодежь из «Пергале», из колхоза Райниса. Вот я слыхал, что в «Пергале» Анежка Пашкевичюте хорошо поет, — как бы случайно посоветовал Алесь.
— Все у меня будут! — решительно заявил Ярошка, стукнув пресс-папье по столу.
— Ну ладно, — Алесь притворился, что ему все это безразлично. — Лучше скажи, где Самусевич?
Лицо счетовода скривилось. Видимо, он не с большим уважением относился к своему председателю.
— А кто его знает! Сегодня я его и вовсе не видел. Только голос вчера ночью слышал.
— Во сне, что ли?
— Хе-хе!.. — многозначительно вздохнул Ярошка, как бы давая понять, что ему известно нечто весьма важное. — Голос нашего председателя я почти каждую ночь слышу в пивном хоре. У Мартына Барковского коротает ночи наш председатель. Вчера шел я из клуба и послушал, как «Шумел камыш...» пели. Самусевич своим баском подтягивал. Хороший бас! Лучше бы шел ко мне в хор петь, — подмигнул Ярошка Алесю, — все репертуар обновился бы.
— А как по-твоему, Павлюк, — поинтересовался Алесь, — почему так долго терпят его колхозники?
— Не только терпят, но многие даже и любят. Вот и в этом году, по нашим приблизительным подсчетам, колхозники килограмма по два зерна на трудодень получат. А то, что у нас ничего в общий котел не кладется, это нашего Самусевича не беспокоит.
Алесь так и ушел, не дождавшись Самусевича. Ближайшей от канцелярии была хата Рудака, и Алесь направился туда. По виду Захара Рудака и его жены Кати Алесь понял, что здесь случилось что-то не совсем обычное. Всегда оживленный и разговорчивый, бригадир на этот раз сидел за столом, сумрачно уставясь на свои руки, а Катя нервно перебирала кисточки платка. Приход Алеся как бы вывел их из неприятного положения, и Захар Рудак, подав Алесю желтую помятую бумажку, сказал ему с горечью:
— Вот полюбуйся, товарищ Иванюта, до чего мы дожили!
Алесь быстро пробежал глазами бумажку, и то, что там было написано, поразило его.
— Надо, чего бы ни стоило, найти эту погань, — сказал Алесь. — Бояться нечего, но все же вреда эти люди натворить могут.
На желтоватой, слегка помятой бумажке было написано, что напрасно долговцы затевают постройку станции, она их пустит голыми по миру. Что касается приблуды Захара Рудака, то ему еще покажут (есть такие люди) и укоротят руки.
— Где ты нашел это? — спросил Алесь.
Вместо Рудака ответила Катя:
— Не он, а я. Утром вышла корову доить, у нас на стене и нашла.
— Кто бы это мог сделать? — встревожился не на шутку Алесь.
— А, елки зеленые, плюньте вы на все это! — махнул рукой Захар Рудак, вставая.
— Нет, товарищ Рудак, так нельзя, — серьезно возразил Алесь. — Это значит, что есть у нас негодяи, которые начинают поднимать головы. Дело не только в тебе!
— А он того и стоит! — не то всерьез, не то в шутку сказала Катя. — Захару же больше всех надо!.. Сидел бы себе потише...
— Нет, уважаемая хозяйка, тут вы не правы. Как можно позволить всякой погани называть товарища Рудака приблудой? Разве он не проливал кровь за эту самую землю, когда освобождал ее от фашистов? Разве не старается он ради колхоза?
— Это правда, — согласилась Катя, и на глазах ее заблестели слезы.
— Надо обязательно найти, кто это сделал, — решительно сказал Алесь, пряча бумажку в карман пиджака.
На этом разговор о провокационной листовке окончился, потому что раскрылась дверь и в хату вошел Кузьма Шавойка. Алеся снова неприятно поразило его подозрительно раскрасневшееся лицо и бегающие глазки.
— Вас Антон Григорьевич домой приглашает, — кинул он сухо Захару Рудаку, и не успел тот спросить, в чем дело, как Шавойка уже был за дверью.
Захар Рудак и Алесь пришли к Самусевичу вместе. То, что они увидели, сильно поразило их. «Ну и денек сегодня!» — подумал Алесь.
Антон Самусевич лежал и стонал, пристроив непомерно распухшую, обложенную лучинами и обвязанную полотенцами ногу на спинке кровати.
— Что с тобой? — спросил встревоженный Рудак.
— Несчастный случай, братцы, — еле двигая губами, начал Самусевич и страдальчески поморщился. — Несчастный случай, — растягивая слова и как бы желая подчеркнуть собственный героизм, повторил он, — ездил ночью на поле проверять сторожей и свалился с коня... Ногу, кажется, поломал... Хрустнула так, что аж искры из глаз...
— Так что же вы лежите? В больницу надо, — посоветовал Алесь.
— Э, где там в больницу, Алесь Игнатович! Самая горячая пора теперь у нас...
— Нет, никаких разговоров! Надо сейчас же ехать, — твердо сказал Захар Рудак. Его удивило, почему жена Самусевича так безразлично относится к болезни мужа и не поддерживает доброго совета. Только по глубоко запавшим глазам видно было, что пережила она немало.
— Придется, наверно, послушаться вас и лечь в больницу, — согласился наконец Самусевич и, словно для того чтобы еще больше разжалобить своим несчастьем, пустился в подробности: — Хорошо еще, что Кузьма Шавойка нашел меня и помог добраться до дому, а то так бы и погиб в поле.
— Ну хорошо, я сейчас коня пришлю, — подавая руку, собрался уходить Рудак.
— Подожди, Захар!.. Я, видимо, надолго, возьми печать, за меня останешься, — проговорил Самусевич, доставая из-под подушки колхозную печать, завернутую в носовой платок.
— Что ж, давай, — согласился Рудак.
Самусевич с удовлетворением отметил, что тот кладет печать в карман не слишком охотно.
На улице Рудаку и Алесю снова повстречался Шавойка. Рудак тут же приказал ему отвезти Самусевича в больницу и заметил, что хотя тот и не отказывался, но невольно скривил губы.
А Шавойке было от чего кривить губы. Он боялся, как бы не открылась настоящая история болезни Самусевича. Это могло повредить и ему. Он вспоминает, как тащил перед рассветом Самусевича от хаты Барковского. «И какой черт его на чердак погнал? — злился Шавойка. — Колбаски сухой захотелось! Барковский не мог с лавки встать, вот Самусевич и полез сам, да и грохнулся... Тяни тебя, черта, еще и в больницу!» — плевался Кузьма Шавойка, направляясь на скотный двор.
А с поля летела песня. Среди девичьих и юношеских голосов слышались несмелые, неустоявшиеся детские.
— Слышишь, Алесь Игнатович? Это наши комсомольцы и пионеры, — говорил Рудак, и лицо его расплылось в довольной улыбке.
— Знаю. Камни собирают, — отозвался Алесь. — Это они меня в Минск подгоняют. Пойдемте к Ярошке, подпишите мне командировочное удостоверение, — позвал Алесь Рудака в колхозную канцелярию.
В канцелярии Ярошка начал старательно оформлять документ, а Рудаку подал простой синий конверт со штампом Ленинграда.
— Партийной организации нашего колхоза пишут.
— Давайте прочтем вместе, — предложил Рудак. — Письмецо любопытное...
На небольшом листе бумаги мелкими буквами было написано:
«Дорогие мои земляки-долговцы!
Мало, видно, кто помнит меня теперь, потому что я уже далеко не молодой... Больше тридцати лет назад ушел я на заработки в Ленинград, да тут и остался. Зовут меня Янка Никифорович. Родители мои были извечными пастухами в Долгом и давно умерли. Спросите у старых людей, они, наверное, еще хорошо помнят деда Авласа, хата которого стояла на самом краю села. Это и есть мой отец... Так вот что я вам скажу, дорогие мои товарищи: с тех самых пор как приехал я в Петроград, теперь Ленинград, так с тех пор тут и работаю на Путиловском, а теперь Кировском, заводе.