— Помогите возить камень, не справляемся. Пришлите подвод двадцать. И кирпича подкиньте побольше.
— Ох, вижу, все вижу!
— Что?
— А вот что: хотите вы, чтобы пергалевцы все вам одни сделали: и камень вози, и кирпич гони! — не то в шутку, не то всерьез пожаловался Мешкялис.
— Почему же это?
— Не знаю, уж так получается.
— А я бы сказал, что уж кому-кому, а долговцам больше всех достается. И это не удивительно: кто ближе, тот и руку быстрей приложит...
— Ну, пошел, пошел... Здорово вас там, в институтах, учат! — И Мешкялис дружески хлопнул Алеся по плечу. — Ладно, я шучу, а ты меня агитировать начинаешь...
— Кое-кому это не вредно!
— Ну, это ты, наверное, про Антона Самусевича. Я о нашем деле даже по ночам думаю. Да что сон? Из него каши не сваришь. Хочешь, скажу, какая у меня идея? Кроме меня, никто додуматься до этого не может... Сказать?
— А разве идеи для того родятся, чтобы их, как грибы, солить?
Мешкялис достал лист чистой бумаги, расстелил его на столе и начал неторопливо рисовать черным карандашом.
— Видишь, тут станция, а тут бугор... Нужен он кому-нибудь, бугор этот? Скажем прямо — как собаке верблюжий горб... На нем даже влюбленные не сидят, песок один в туфли насыпается. А теперь, предположим, возведем мы на этом бугре здание — и станцию украсит, и польза большая. А для чего нам то здание?
Мешкялис положил карандаш, поднялся, несколько снисходительно посмотрел на Алеся и ответил сам себе:
— Для Дома агрикультуры.
— Ну и ну! — усмехнулся Алесь. — Вы такого писателя, Гоголя, читали?
— Допустим, — уклонился от прямого ответа озадаченный Мешкялис. — А что?
— У этого писателя есть один герой, который все собирался через пруд мост построить, а по сторонам лавки, и чтобы сидельцы в них сидели...
— Ого-го! — захохотал Юозас. — Вот загнул... Нет, брат, плохо вас в институте учили, если вы не можете Мешкялиса от Манилова отличить!.. Я-то, конечно, понимаю, что ваш Захар Рудак начнет затылок чесать, а Каспар Круминь половину книжки цифирью испишет, доходность будет вычислять. А я их такими доводами к стенке прижму, что согласятся! Первое: устроим три комнаты, чтобы каждый колхоз осенью свои достижения людям показал: лен, хлеб, капусту, бураки — ну, все, что у кого есть... Вот и станет сразу ясно, кто вперед успел, а кому подучиваться надо. Во-вторых, будем людей на беседы, на лекции собирать — это, брат, и образование, и настоящее единение...
— А знаешь, это разумно, — согласился Алесь.
— То-то! Юозас Мешкялис зря в атаку не поднимется...
— Разумно!.. Но не все сразу! На стройке ведь иногда рук не хватает...
— Да я же не говорю, завтра начинать!
— А как же с подводами и кирпичом?
Мешкялис засмеялся:
— Умеешь выжимать, мне бы заместителя такого... Будут! Пергалевцы ни себя, ни других не подводят.
После этого Мешкялис взялся за свои бумаги, Алесь же пошел проведать Йонаса. Тот долго жал приятелю руку, повторял: «Рад я, что ты приехал!» Только отец Йонаса, старый Нерута, как показалось Алесю, не очень дружелюбно посмотрел на него, — видимо, знали здесь, что говорилось на собрании. Впрочем, не желая мешать их беседе, старик ушел на огород.
— Ну, как ты тут? — по-дружески спросил Алесь.
— Как видишь... Отхожу!
Алесь видел, что Йонас чувствует себя хорошо, и подумал, что пора ему возвращаться на стройку. Он разговаривал с ним, а сам то и дело посматривал в окно на хату Анежки. Там, в темных окнах, не было видно никого, только желтые листья кленов, облетая, скользили по воздуху и падали в палисадник.
— А что же с этим Паречкусом? — вспомнил Алесь.
— Бродяга, только и всего. Однажды рано утром я заметил, как двинулся он по загуменьям к лесу. Дай, думаю, посмотрю, куда это он ползет? Неприметно, потихоньку да за ним, за ним... Он в лес, и я туда. По следам иду. Пришел в сухой бор, и все — ни Паречкуса, ни следов. А за бором такой кустарник, что и не разглядеть ничего. Вернулся он только под вечер...
— Где же он был?
— Говорит, что в костел ходил.
— А сегодня где?
— Я, брат, за ним такое наблюдение установил, что все знаю. Пошел он в Долгое, к Анежке. Ее мать заболела.
— И серьезно?
— Не знаю, слыхал только, что лежит.
Алесь забеспокоился. На мгновение у него возникло подозрение — уж не специально ли все это подстроено? Однако слова Йонаса не вызывали сомнения.
Заскрипела калитка, и под окном промаячила фигура Мешкялиса. Через минуту голос его уже гудел в хате:
— Пришел, чтоб он сгорел... Вот только что явился!
— Кто? — словно ничего не зная, спросил Алесь.
— Да тот же забулдыга, Пранас Паречкус. Я его ругаю, а он просит прощения, говорит, что болезнь Пашкевичене заставила его уйти без разрешения.
— Не верю я ему, Мешкялис, скрытный он и темный человек, — сказал Йонас.
— А ты думаешь, я ему верю? Как волку... Я вот его ругаю, а вижу, что до него не доходит, свое на уме. А сегодня он чем-то доволен — у меня глаз острый.
Алесь, забеспокоившись, начал прощаться.
— Да посиди ты еще, успеешь, — уговаривал его Мешкялис. — Я тебе про Дом агрикультуры хочу что-то сказать...
— Нет, друзья, никак не могу! — спешил Алесь. — Будьте здоровы. А ты, Йонас, приезжай завтра вместе с подводами.
Алесь пустил своего буланого галопом, торопился. Внутри у него все кипело от злости. А если он не застанет Анежки, вдруг увел ее этот проклятый Паречкус? Потом ее могут из хаты не выпустить! И придется ей сидеть у темных окошек да смотреть на падающие кленовые листья. И когда воображение Алеся уже нарисовало ему самые мрачные и жалостливые картины, он, вылетев из-за рощи, увидел на дороге Анежку.
— Куда ты, Анежка? — спрыгнув с коня, кинулся он к ней.
— А я тебя никак дождаться не могла... Домой иду! — ответила она и прижалась к нему.
Алесь обнял ее так сильно, что казалось, он решил ее не отдавать никому, чего бы это ему ни стоило.
— Домой?
— Да... Мама заболела...
— Давай присядем на минутку, поговорим...
Но разговора не получалось. Шелестел ветер, кружились и падали осенние листья, буланый конь неторопливо щипал холодную и уже побуревшую траву. Голова девушки лежала на плече у Алеся, и ее волосы щекотали щеку, было так спокойно и хорошо. Наконец она спохватилась, встала, отряхивая с платья сухие травинки.
— Я пойду, Алеська...
— Ну что ж... Только ты долго не задерживайся.
— Как только мать поправится, сразу вернусь.
— Я каждый вечер буду тебя встречать, Анежка.
— И я каждый вечер буду выходить на горку — оттуда видно все Долгое. Ты вспомнишь тогда обо мне?
— Ты говоришь так, что мне боязно, — встревожился Алесь. — Словно ты покидаешь меня надолго, навсегда...
— Что ты, я вернусь, родной мой!
— А тебя там не задержат?
Она мгновение поколебалась, но ответила твердо:
— Нет... А будут задерживать — убегу. Свяжут — людей буду звать. Не задержат!.. Ну, я пойду.
— Иди... И возвращайся.
— Вернусь!
Она уходила, а он все стоял и стоял на дороге, пока ее стройная фигурка не растаяла в предвечернем поле. Тогда ему стало грустно, и он вдруг ощутил, что наступает осень: воздух похож на первый тонкий ледок, он такой же хрупкий и прозрачный, ударь — и все вокруг наполнится звоном; холодный, колючий ветерок дует все тише, значит к утру будет заморозок. Над головой его прошумел крыльями ворон, улетая в сторону «Пергале», а оттуда, тонкий, как далекое курлыканье журавля, донесся звон костела. Он печально отозвался в сердце Алеся. «Долго же стоишь ты между мной и Анежкой!» — не то с раздражением, не то с угрозой подумал он. Но звон вскоре замолк, и теперь тишину нарушали только с утра до вечера аукавший в полях и рощах визг циркулярной пилы и попыхивание моторчика на строительстве. «Пора ехать!» — вспомнил Алесь и погнал буланого.
XVII
Каетан Гумовский сидит за столом под образами, склонив голову над глиняной миской с водой. Правой рукой он каплет туда воск с зажженной свечи. Капли воска падают, расплываются неопределенными формами, а надо, чтобы они, застыв в холодной воде, образовали крест. И так хочется Гумовскому добиться этого. Вот если бы вышло!.. Каетан Гумовский загадал себе: если получится крест, значит можно ожидать перемены. Он знал, что таким образом гадают о своей судьбе девчата, и решил тоже попробовать. Может, в конце концов и получится? В жизни тоже не все сразу делается... Он терпеливо сидит долгие вечерние часы — терпеливо, но безрезультатно. И начинает нервничать: скоро придет старая, за ней чего доброго Аделя, и тогда ворожбе конец. Каетан наклоняет свечку, чтобы пламя было сильнее и воск плавился быстрее. Пламя хватает за пальцы, воск течет струей, но крест все не получается. Вот как будто и обозначился малость, потянулся один, другой отросток. Может, выйдет все-таки?.. Нет, расплылось, будь оно неладно, и вместо креста образуется нечто вроде вороньего гнезда. «Тьфу, чтоб ты сгорело!» — и Каетан со злостью шугает локтем миску со стола. Задребезжали по полу черепки, скатилась на лавку свечка и погасла. Каетан закидывает голову к стене и тяжело вздыхает... Ничего не выходит!..
В хате было тихо. Старуха перебирала картошку в чулане. Винцент спал в другой половине хаты, а Аделя в последнее время вообще стала приходить довольно поздно. Говорила, что бывает на гулянках, но именно это больше всего и беспокоило Гумовского. Каетан поглядывал в окно, но там, в сером сумраке, только ворошились голые ветки яблонь. Тишину в хате нарушали лишь старые ходики на стене. От шороха голых, сведенных судорогой веток за окном, от одиночества и мрака, за которым пряталось непонятное и неизвестное будущее, Гумовскому становилось страшно. Стараясь отогнать от себя невеселые мысли, он начал ворожить снова, — закрыв глаза, старался попасть пальцем в палец. Кончилось тем, что острым и твердым ногтем он ободрал себе кожу. Плюнул и бросил. «Думать надо, думать!» — не то приказал, не то посоветовал он сам себе. Попытался охватить события, происходящие вокруг него, предугадать, во что они разовьются и чего можно ожидать от будущей весны. Но это оказалось не по силам, мысли шли тяжелые и разорванные, голова как бы наливалась свинцом...