Когда цветут камни — страница 52 из 79

Войдя в штаб, Максим посмотрел на часы:

— Начальник штаба, пока есть время, проверьте вместе с замполитом работников штаба, знают ли они район боевых действий полка… Знают?.. Проверьте по карте…

Работники штаба зашуршали картами, а Максим, бросив недобрый взгляд на ординарца Мишу («не приставай ко мне, я хочу посидеть с братом наедине»), вышел в коридор и зашагал по лестнице, которая тяжко заскрипела под ним.

Он мучительно думал: «Остановись, пока не поздно. На что ты решился? Тебе придется оставить полк и сесть на скамью подсудимых в военном трибунале за самосуд…»

Оставить полк в такой день! Максим колебался. И уже одно то, что он колебался в такую минуту, сказало ему: твоя решимость ненадежна, твоя воля сдает. Нет, не мог с этим примириться.

За спиной застучали торопливые шаги. То ли Верба вытолкнул Мишу на лестницу, то ли сам Миша понял, что нельзя оставлять взволнованного командира полка без пригляда. Прошмыгнув под рукой командира полка, Миша с грохотом распахнул дверь:

— Товарищ лейтенант, к вам командир полка!..

Василий вскочил с дивана, защелкал кнопками карманного фонаря, но свет, как назло, не включался. Миша включил свой фонарь и осветил стол с пирамидой бутылок. Максим молча прошел вперед, сел к столу.

Наконец Василию удалось включить свой фонарик, он с расчетом направил луч света на свое лицо, замер на месте. Максиму, нервы которого были напряжены до крайности, померещилось, что голова младшего брата отделилась от тела и висит в темноте, где-то между потолком и краем стола. Губы, щеки, нос, лоб, чуть приподнятая над правым глазом бровь — такое знакомое, такое родное лицо, а в широко раскрытых, остановившихся глазах чуть светилась жизнь, и они — чужие.

— Что с тобой, Василий?

Голова, повисшая в луче света, ответила:

— Врач сказал, надо в госпиталь…

Это был голос Василия, родного брата.

— Ну что ж… поезжай лечись… Да выключи ты свой фонарь или положи на стол, а то смотрю я на тебя и будто ты без рук, без ног… Вот так. Теперь вижу тебя всего… Пришел проститься.

— Спасибо. Я думал, ты так и не зайдешь…

— Некогда было. Но вот выпали свободные минутки, — Максим смягчился.

Василий распечатал бутылку, налил вино в стакан и поставил перед Максимом:

— Выпей на прощание. Я знаю, зачем ты пришел.

Максим молча выпил, взял яблоко и громко захрустел.

— Налить еще?

— Хватит. Вино пить — виноватым быть.

— За меня кто тебя будет виноватить? — сказал Василий.

— Вот как! А я и не знал, — Максим болезненно улыбнулся. — Слабый бросает вызов сильному, потому что знает — сильный всегда жалостлив. Хороший расчет. Но я все-таки надеялся, что ты вернее оценишь мой приход сюда. Но ты день ото дня становишься все глупее.

— Слушай, Максим, не унижай меня. Я еще человек, у меня есть совесть. Есть, Максим. Я давно собирался поговорить с тобой с глазу на глаз, но…

— Разрешите выйти, товарищ гвардии майор? — вскочив со стула, спросил Миша.

— Сиди, — бросил ему Максим.

Василий продолжал:

— …Но с первой же встречи мне стало ясно, — не поймешь ты меня. Война выжгла все твои родственные чувства.

— С чего это ты вдруг о чувствах заговорил?

— Ты мне родной брат.

— Кто дал тебе право избивать беззащитных людей? О чувствах говоришь, а главное убил в себе: совесть и честь..

— Я не мог себя сдержать…

— Что теперь о тебе подумает мама? Недавно я во сне ее видел. Бегут вместе с Варей встречать фронтовиков — нас, братьев, радостные и счастливые. Мама совсем молодая, — значит, очень постарела за эти годы… В тяжелые дни боевой жизни, особенно в первый год войны, я вспоминал и тебя, Василий: как он там, мой младший брат, ему, видно, еще труднее в бою, чем мне. А ты…

— Максим! — Василий упал на колени, схватил Максима за ноги. — Пощади…

Максим попытался оттолкнуть его от себя и не смог: Василий впился, как клещ. Под ладонью Максим ощутил мягкий, слегка вьющийся чуб брата.

— Кто тебя толкнул на такое преступление? Кто?

— Никто, Максим, никто…

— Врешь! — крикнул Максим, и рука его бешено сжала чуб брата. Лицо Василия исказилось от боли.

— Это тебе твой комиссар нашептывает, он хочет погубить и меня и тебя…

— Молчать, сволочь!

И Василий отлетел в угол, схватился за грудь, нащупал «талисман» — кусочек золота — и замолчал: он все еще верил, что с этим золотом нигде не пропадешь.

В дверях появился Верба. За ним — врач.

— Товарищ командир полка, поступил приказ. — Верба сделал вид, будто ничего не заметил. — Пора поднимать людей.

— Иду, — сказал Максим.

Спустившись в подвал и еще не читая приказа, он спросил:

— Лисицын вернулся?

— Так точно. Где-то с хозяином дома по усадьбе бродит, — ответил начальник штаба.

— Позовите его ко мне.

Через несколько минут Лисицын и Штольц вошли в подвал. Штольц лопотал не переставая. Лисицын переводил его слова Корюкову:

— Пожалуйста, живите в моем доме, хорошо, спасибо, рад вас видеть, живите, живите…

Передохнув, Штольц не замедлил высказать жалобу: кто-то сломал дверь в подвал и взял ключи от винного погребка. Прошу возвратить…

Корюков, взглянув на дверь, обратился к Вербе:

— Борис Петрович, ключи, по-моему, у лейтенанта Корюкова. Их надо вернуть владельцу.


Забрезжил рассвет. Трудная, напряженная ночь шла к концу. Ночь перед штурмом Берлина.

Полк Максима Корюкова двумя колоннами начал продвигаться к Шпрее. Одна колонна — к лодочной станции, другая (с амфибиями) — к разливу, что ниже лодочной станции. Корюков решил форсировать Шпрее с таким расчетом, чтобы, высадившись на противоположном берегу, ударить по противнику с двух сторон и тем самым обеспечить захват плацдарма для всей дивизии.

Над рекой еще стлался туман. Садясь в лодку вместе с Вербой, Максим, оглянувшись на розовеющий небосклон, сказал:

— Борис Петрович, веришь ты или не веришь, что мы в Берлине?

— Раз мы с тобой, значит, верю! — ответил Верба.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯШТУРМ БЕРЛИНА

Глава перваяСУВОДЬ[4]

1

— Говорит Москва… От Советского Информбюро.

Татьяна Васильевна подвернула регулятор громкости и пошла в куть, к рукомойнику, но голос диктора остановил ее на полдороге:

— Войска Первого Белорусского фронта, продолжая наступление, прорвали сильно укрепленную оборону немцев на западном берегу Одера и завязали бои на окраинах Берлина…

— Наши в Берлин входят. Помоги им бог, — не слыша своего голоса, прошептала Татьяна Васильевна, и глаза ее остановились на фотографии детей: все они там, под Берлином…

Диктор читал вечернюю сводку, а на Громатухе было уже утро. Татьяна Васильевна не могла представить себе, что творится сейчас там, в темноте берлинской ночи, но в первую очередь тревожилась за Василия: «Как-то он там, бедняжка, после голодной-то жизни в партизанах… Небось совсем ослаб. Но ничего, поправится, — Максим теперь держит его возле себя».

Перед окнами остановились мониторщики утренней смены: слушали радио.

«Молодец этот наш новый радист», — похвалила про себя Татьяна Васильевна.

С тех пор как стали передавать про наступление на Берлин, радист целыми сутками дежурил на радиоузле, принимал сводки из Москвы. В эти дни на Громатухе уже не по гудку поднимаются, а по радио — чуть свет. Горячая пора настала: здесь смыв, там наступление.

Действительно, горячая пора. Раньше на Каскильском увале вода не позволяла добывать, пески, а нынче наоборот — помогает. Все ручейки по канавкам устремились к мониторам, которые разрезают толстые пласты земли и открывают людям целые площади богатых песков — бери и промывай!

У крыльца послышался стук:

— Васильевна, можно к тебе?

Татьяна Васильевна открыла дверь. На пороге стояла бабка Ковалиха. Она подошла к крыльцу задами, через огород. С нею солдатка Котова. Они спешили повидать Фрола Максимовича, а он еще затемно ушел с ружьем посидеть на глухарином току, оттуда, сказал, пойдет за перевал к лесорубам — посмотреть, как готовят плоты к сплаву. Там что-то не ладится.

— Заходите. Только Фрола нет, и я сейчас на промывку песков иду, — сказала Татьяна Васильевна так, словно перед ней были не солдатка Котова и бабка Ковалиха, а понятые от участкового милиционера, пришедшие посмотреть вещи, которые она еще зимой подготовила для Василия и спрятала сама не помнит куда.

— А мы не знаем, куда нам деваться. Хоть на край света беги, — пожаловалась ей бабка Ковалиха.

— Что так? — спросила Татьяна Васильевна уже смягченным голосом.

— Вот пришли сказать Максимычу: рушится наше артельное дело. Стыдно у него помощи просить. Третьяковский участок мы ему не уступили, костили его на чем свет стоит, а золота дать не можем — вода душит. Пришли поговорить — вредительство вокруг нашего участка началось…

— Не пойму я тебя, Архиповна!

— Чего тут не понимать! — вступила в разговор Котова. — Позавчера ночью наши пески ополовинили, а сегодня воду в шурф направили. От зависти вредят, думают, что если третьяковский участок нам отдали, так у нас золота греби ковшами… Я не уверена, будет ли что и этих песках завтра, и не знаю, чем я буду кормить ребятишек послезавтра…

— Приходи ко мне, поделюсь ради детей, чем могу, — от всего сердца предложила Татьяна Васильевна, уловив неожиданный поворот дела.

— Да разве в этом дело… — Поверив в доброту сердца жены парторга, Котова заплакала.

— Прости нас, Васильевна, — сказала бабка Ковалиха, — не с этого надо было начинать разговор… Уступило нам государство третьяковский участок — это хорошо. Но ведь старатели — народ жадный. Увидели они, что женская артель взялась за этот участок, и налетели, как воронье. Со всех сторон ведут шурфы и штольни под наш бугор. Кто воровски, кто в открытую. И начался беспорядок… Откровенно тебе скажу: думала я со своей артелью показать себя на третьяковских шурфах и убедить государство, что мы, бабы, правы. А сунулись — и провал. Он, этот костлявый жима, Третьяков, — пусть отольются ему наши слезки на том свете — богатые-то пески перед своей смертью нарочно затопил, к ним