Когда уходит человек — страница 29 из 71

Лайма уже хлопотала вовсю. Бесхитростную мебель сдвинула; остальное велела перенести в привратницкую.

Поставили стол со стульями, Валтер повесил люстру. Картины стояли, прислоненные к стене, и только сейчас Валтер заметил небольшое распятие, стоящее в снегу около елки. Держась за раму, наклонился ближе…

— Аккуратней, — предупредил Ян, — это же вещь.

— Посмотри, отец: это же крест. У жидов?! — Валтер задохнулся от негодования.

— Это господина Мартина вещи, — Лайма тщательно застелила черный стол газетами и положила сверху клеенку, — хозяина. Мой руки, сынок, сейчас ужинать будем.

— Зачем… Зачем тогда мы это тащили? Я думал, квартира жидовская!

Потный, взлохмаченный, в запыленных брюках, он сердито смотрел на отца.

Тот отозвался не сразу.

— Каждый делает свое, — заговорил негромко, но отчетливо, — мне доверили беречь дом, тебе — страну. Ты зачем ушел к «лесным братьям», с врагами воевать или жидовское добро растаскивать?! Красных прогнали? Нет! — за вас немцы дело сделали. Теперь надо немцев гнать. Вас каждый хутор, — он смотрел сыну прямо в глаза, — каждый хутор поит да кормит, а вы что? Чем людям платите, чужим барахлом? Сами же и пропьете…

Все, что Валтер готовился сказать, потеряло смысл. Хвастливая болтовня товарищей, его собственные надежды и мечты — все сгорело, как сам он сейчас сгорал от стыда. Хотелось только одного, как в детстве: чтобы не было того, что было, чтобы отец смотрел на него, как прежде, а не так, как смотрит сейчас.

Ян снял пиджак и повесил на спинку непривычного стула, словно стул замерз на новом месте, и его нужно был согреть.

— Хозяин вернется — отдам, что смогу сберечь. Было бы куда деть, сберег бы и больше. Не сегодня-завтра немцы займут квартиру — потом ищи-свищи…

Лайма смотрела из кухоньки не на сына, а на прислоненную к стенке картину, особенно на маленькую фигурку у подножия камня. Мальчуган — или парень? — сидит на снегу, сложив руки, и молится перед распятием. Заблудился, небось. Что ж, Отец Небесный спасет и поможет.


Дом не заметил, как рано утром Валтер выскользнул через черный ход, да если бы через парадное шел, тоже не заметил бы, — по улице, по дворам катились, повторяясь и отскакивая от стен, одни и те же простые слова: что-то… — это… — это? — это! — где-то… — где-то? — где-то, — пока из них не сложилось новое, тревожное и непонятное: гетто.

Гетто? — Гетто.

Где-то?

Здесь.


Доктор Бергман посмотрел на часы: два. За окном ночь, этажом ниже Натан — хорошо, если спит. Утром — к Шульцу, после обеда — назад (пока еще домой), а сейчас хорошо бы подремать. Нет: печка.

Все бумаги, папки и конверты, которыми человек обрастает за оседлую жизнь, лежали двумя неровными стопками. Еще раз внимательно перебрал каждую. В результате на крышке секретера остались аттестат об окончании гимназии, медицинский диплом и несколько фотографических карточек. Все остальное отправил в печку и сразу, чтобы не передумать, поджег.

Мебель… Не тащить же с собой. Kapo чуть отодвинулся от печки, но смотрел на огонь, иногда прикрывая глаза. «Твой ковер я возьму, конечно», — негромко произнес Макс. Пес вытянулся, положив голову на лапы. А сам, значит, гол как сокол? И что делать в этой глуши, если бросить книги? Да с какой стати?.. Уже не говоря о том, что грузчики могут заподозрить неладное: благополучный доктор отправляется с двумя чемоданами не на вокзал, а в самый фешенебельный район, в отдельный особняк. Извозчики всегда знают, что происходит. Дамочка призадумается, отчего это он все оставил…

Без двадцати три. Секретер, отныне не хранящий никаких секретов, и кресло; книги. Что еще? Диван из кабинета: все это уместится в одной комнате, если возникнет необходимость. Или если каким-то чудом он смог бы приютить Зильбера…

Вчерашний разговор оставил у Макса тягостное чувство беспомощности. Зильбер в одних носках ходил по комнате, наклоняясь вперед сильнее обычного, и то возбужденно говорил о гетто, где евреи будут в безопасности, то резко разворачивался и садился — как падал — на стул, закрывал лицо исхудавшими руками и мотал головой из стороны в сторону с таким отчаянием, что Бергман отводил глаза и закуривал.

В платяном шкафу стало просторно — из носильных вещей Макс уложил только самые привычные и те, что были куплены перед самой войной. Что-то темнело на верхней полке, в углу; он протянул руку… Здравствуй, дружище!


…Ему исполнилось три года, и господин Рудольф Гейер, коллега отца, вручил подарок: серого плюшевого медведя с клетчатой лентой через плечо, на которой висела плоская бронзовая блямба с именем: Michel. Все четыре лапы сгибались, но туго, и когда счастливый именинник попробовал усадить Микеля, тот сразу свалился на пол, звякнув медалькой. «Э-э… — разочарованно протянул господин Гейер, — вот растяпа! Настоящий Toffel!». Макс поднял игрушку и крепко прижал к груди, изо всех сил стараясь не заплакать:

— Это Михель! Михель Тоффель…

— Мефистофель?! — восхищенно изумился дед. — Ребенок — вы слышите? — ребенок сказал: «Мефистофель»!

Взрослые смеялись. Макса брали на руки и рассматривали с уважительным вниманием, господин Гейер помахал ему рукой из-за фортепьяно, а сам он больше всего боялся уронить Михеля-Тоффеля, который так легко обрел имя и его преданную любовь на всю жизнь, оказавшуюся неожиданно долгой. Имя безошибочно сочеталось с его уютной пушистостью, и не раз было так, что Макс утыкался лбом в серый плюш — чаще, чем приникал к плечу матери, не говоря об отце.

Несмотря на нарядную ленту и медаль, Михель-Тоффель был неприхотлив и стойко переносил ночлег за кроватью, коли случалось свалиться туда ночью. Не протестовал, когда к Максу приходил кто-то из гимназических товарищей, хотя приходилось подолгу просиживать в шкафу за крахмальными недотрогами-сорочками, не обращая внимания на фамильярность болтавшихся галстуков. Что ж, товарищи приходят и уходят, а он, Михель-Тоффель, будет виновато извлечен из шкафа и посажен прямо под настольную лампу. С течением времени плюш потускнел и стал больше похож на изношенный мех, протертый до сукна на веселой доверчивой физиономии. Бусины глаз, однако, блестели по-прежнему, зато черный кожаный нос потускнел и вытерся, как носок старого ботинка. Как ни странно, это придавало Михелю не жалкий, а умудренный вид.

Однако возраст есть возраст: стал сказываться артрит. Одна нога Михеля-Тоффеля сгибалась все хуже и хуже, а в один горестный день тазобедренный сустав разразился опилками. Sic transit gloria mundi, полупечально-полунасмешливо подумал Макс, в то время начинающий медик, а сердце вдруг защемило так сильно, что он рывком вытащил ящик комода, переворошил содержимое и выдернул, как выдергивают редиску с грядки, несколько носков. Был выбран шерстяной, с достойным неярким рисунком в виде ромбов, и в этот носок был бережно помещен инвалид. Шерсть очень хороша при артритах… Прихватить суровой ниткой край носка на плечах Михеля оказалось едва ли не труднее, чем наложить шов во время операции. Да ты просто франт, Михель-Тоффель, восхищенно признал он вслух.

Друзей не оставляют; ты отправишься со мной. Хватит вынужденного прозябания в шкафу, среди безмозглых шляп.

Если бы можно было так же легко и Зильбера…

…Почти пять. Михель-Тоффель был бережно завернут в полотенце и уложен в чемодан.

— Kapo, гулять!

На улице моросил дождь, и Макс пожалел, что не обладает собачьей способностью вот так же стряхнуть с себя холодную влагу. Шнурки намокли и не развязывались; чертыхнувшись, он присел на плоскую крышку сундука, всю жизнь служившего скамейкой в прихожей, наклонился к ботинку и замер. Вскочил, измерил скамейку взглядом…

Озарение, вот что это было. Теперь, медленно двигаясь по разоренной квартире, Макс воплощал его в план. В самом деле, если дамочка нашла и заняла пустующую виллу и ни у кого из соседей это не вызвало подозрений, сам собой напрашивался вывод, что соседи отсутствуют — или пребывают в тех же местах, где хозяева особняка, куда они переезжают. Там действительно на редкость малолюдно; можно найти хоть сарай, хоть подвал, где Натан укроется… на время. Конечно, на время: когда-нибудь это кончится.

Без десяти шесть. Сна не было ни в одном глазу. Он лихо подкинул в воздух ключи, поймал и вышел.


Старый Шульц встретил его в передней с полотенцем в руках. Он промокал голову и так старательно тер лицо, словно хотел стереть тревогу и растерянность:

— Я все вокруг обошел, два раза, — произнес, едва поздоровавшись, — без толку. Главное, здесь не спрячешься, разве что, — кивнул на окно, — в клинике. А там солдаты. Я объяснил, что кошка, мол, пропала. На свою голову сказал — один все порывался помочь, я уж не знал, как от него избавиться…

Весь во власти своего блестящего плана, Бергман стряхнул дождевой бисер с плаща и остановился в недоумении.

— Мальчик, — пояснил Шульц, — мальчик ушел.

За кофе он рассказал, что хватился парня под утро: шорох какой-то разбудил. Оказалось, дождь.

— Заглянул к ним, — старик кивнул на дверь, — все спокойно; темно. А что кровать пустая, я и не заметил. Но он раньше ушел — я ведь так и не уснул, а то слышал бы…

— Доктор, — Макс так торопливо отодвинул чашку, что кофе выплеснулся на блюдце, — я сейчас пробегу вокруг, чем черт не шутит… Но вам же в больницу…

Шульц покачал головой:

— Обойдутся без меня, да и операций сегодня нет. Я позвонил, сослался на нездоровье. Вас тем более не пущу бегать по улицам: согласитесь, что если два человека ни свет ни заря ищут кошку, это подозрительно.

Закурил и продолжал:

— Не сочтите за назойливость, коллега: вы, насколько я понимаю, в участке не регистрировались?

Знает.

Старый Шульц знает и знал все время. Знал и молчал.

Так чувствует себя жук на булавке. Или Зильбер.

— Тогда, — продолжал хирург, — заройте, а еще лучше — спалите свой паспорт. Какой-то документ при себе имеете?

Немеющими пальцами Бергман вынул из портмоне узкую полоску бумаги, до сих пор ему не понадобившуюся, и выговорил сухим горлом: