Миша и Марина Кравцовы обзавелись кое-какой мебелишкой, так как от прежнего хозяина осталось больше книг, чем барахла, и это хорошо, потому что оба были страстными читателями. Низенький диванчик тоже сгодился — на нем спала подросшая Наташка.
Устраивая постирушку, Марина развешивала белье прямо в ванной, частенько забыв открыть вентиляцию. Когда Миша после работы заходил умыться, по запотевшему зеркалу шли разводы, из которых вырисовывалось худое мужское лицо с бородкой и усами, как у Дон Кихота, и сединой на висках, которая оказывалась не чем иным, как пеной с Мишиных намыленных рук.
Утром, перед тем как отправиться в школу, Серафима Степановна расчесывала волосы и заплетала свою толстую русую косу. Начинала широкими, размашистыми движениями, которые становились более скупыми и мелкими по мере того как коса кончалась, потом сучила пальцами тонкий хвостик и закручивала на затылке узел, обильно подоткнув шпильками. Перед сном вся процедура повторялась, только вместо одной она заплетала две длинные косицы, и эта девчоночья прическа совсем не вязалась с ее пышной грудью и хмурым взглядом. Несколько дней назад лампочка в передней стала мерцать, и в тускловатом ненадежном свете, сквозь взмахи гребенки, Серафима Степановна увидела в зеркале не себя, а совсем чужую женщину. Та медленно сняла легкий шарфик, подняла руки к старательно уложенной завивке, улыбнулась — и пропала. От всей этой нелепости Серафима Степановна начала заплетать одну косу вместо двух, с досадой перекинула ее за спину и помрачнела. Слава богу, скоро каникулы; всю душу вымотали.
— Иннокентий, я сколько раз должна про лампочку говорить?!
Что-то похожее приключилось со старыми большевиками Севастьяновыми. Из обстановки господина Мартина сохранились все три зеркала — в передней, в спальне и в комнате, которая прежде называлась столовой. Здесь почему-то не было мебели и света, хотя из потолка торчали кривые провода. Спустя некоторое время появился тяжелый круглый стол, вокруг него расставили несколько старых венских стульев, а источником света служила черная настольная лампа из какого-то учреждения. Все бы ничего, тем более что в подполье Севастьяновы находились в куда более скромных условиях, но время от времени кто-то из супругов цеплялся за шнур, и лампа опрокидывалась. Когда лампу в очередной раз своротили, и она упала, осветив зеркало, старухе Севастьяновой почудилось, что оттуда насмешливо смотрит какой-то франт в смокинге, и даже бутоньерка с белой гвоздикой была ясно видна.
Есть она не стала — расхотелось, а выпила рюмку водки.
Через несколько дней появился электрик, поколдовал над торчащими проводками, в результате чего над столом повисла на витом проводе лампочка.
— Люстру бы вам надо, — посоветовал электрик, складывая стремянку, и проклял все на свете, ибо вместо ожидаемой трешки получил назидание о подлинных ценностях в виде «нашего славного прошлого» по сравнению с ничего не стоящей люстрой.
Ничего не стоящая, как же, с досадой думал он на лестнице, как можно без абажура, а нигде не укупишь, разве в комиссионке, и то караулить надо…
А потом просто свет погас. Такое случалось временами и никого не удивляло — достаточно было зажечь свечку и терпеливо ждать, когда починят. Севастьяновы в это время находились в столовой, и когда вновь вспыхнула ничем не прикрытая лампочка, обесцветив колеблющееся пламя свечи, все тот же франт в зеркале сощурился, отряхнул лацканы, повернулся и пошел прочь. Оба застыли. Старик налил две полные рюмки, и рука у него дрожала.
В прошлом году у супругов Нубердыевых родилась дочка Насима. Малышке нездоровилось, и Галия носила ее на руках по комнате. На маленькую лампочку был наброшен цветной платок, и в этом сказочном свете Галия видела в зеркале свое отражение — вернее, неясный силуэт. Казалось, что у нее на руках не один, а два младенца. Акрам так ждал сына… Это в глазах от усталости двоится, поняла Галия. Она хотела присесть в кресло, но боялась разбудить девочку, и продолжала ходить по комнате. Ничего; завтра проснется здоровенькая. Положила уснувшую дочку в кроватку, а сама задремала в кресле, откуда было видно зеркало и в нем две незнакомые девочки, в одинаковых гимназических платьицах, с портфелями в руках.
Семья Шлоссбергов у себя в Челябинске жила очень скромно, а потому к большому зеркалу в передней привыкли не сразу. Заходишь с улицы — и видишь себя в полный рост, а иногда и тех, что в коридоре, если дверь не сразу закрыли. Например, покажется высокий сосед с огромным сенбернаром; у кого же в доме такая собака?..
Ничего противоестественного в этих явлениях не было — ведь не только зеркала, но и другие вещи помнят своих хозяев. Вначале, покинутые ими, они сиротеют и тоскуют; однако бывает, что обретают новых владельцев. И если так, то не подставит ли тумбочка подножку, не пожелав признать нового хозяина? Не закачается ли стол, расплескивая по скатерти чужой чай? Откроется ли послушно дверца шкафа — или заупрямится и заклинит намертво?..
Часто ли смотрел в зеркало госпожи Ирмы элегантный капитан, неизвестно; видела ли его жена в зеркале кого-то, кроме самой себя, тоже трудно сказать: эта пара часто куда-то уезжала, а вскоре исчезла надолго — или навсегда? Оказалось — нет, не навсегда, но квартира замерла в странном статусе под названием «бронь»: и капитана с женой не было, и вселиться никто не имеет права.
Совсем иначе было у Штейнов. Хрупкая Алечка и ее смешливая сестра Софа останавливались перед зеркалом, по выражению матери, «надо и не надо», то есть поправляли прически, надевали и снимали шляпки и… вообще. Софа первой увидела худого рыжего человека с карандашом в руке и вздрогнула.
— Он что, рисовал? — с завистью спросила Аля.
— Нет; просто карандаш держал. Мелькнул и пропал.
Стало понятно, что всему виной Софины чертежи. Еще и не такое привидится!
«Не такое» привиделось не ей, а Якову Ароновичу, причем без всякого зеркала, и вовсе не привиделось.
А незадолго до этого Аля потеряла работу. Вот так, в один день, должна была уйти из музыкальной школы. Никаких объяснений — директор вызвал Алечку, когда у нее было «окно», и сказал прямо, что ни одного «космополита» оставить на работе не может. Одновременно с прямолинейным заявлением протянул ей какой-то список, да что толку: не хватало еще, чтобы от ее слез расплылись чернила. Она встала, а директор продолжал:
— Я вам не отстающих подсовываю, Алина Борисовна, а конкурсных детей. И мне нужно, чтобы они были подготовлены. Разумеется, частным образом. Так что родители вам будут звонить, — и протянул руку.
Поэтому Аля на работу больше не ходила, зато в квартиру Штейнов часто звонили мальчики и девочки с большими черными папками на витых шнурках, и во время уроков Ильку с Лилькой в гостиную не пускали.
Сам Яков Аронович продолжал работать. Накануне общего собрания, где должны были клеймить «безродных космополитов», директор выписал ему однодневную командировку в опытный цех, здраво рассудив, что хорошего технолога надо поберечь, тем более что Штейн никаким таким псевдонимом не прикрывался, зато обувное дело знал как никто.
О чем вот уже второй год шуршат газеты, Яков Аронович знал, и директорский маневр оценил. Отметил командировку, поговорил с начальником цеха о достоинствах кожимита и направился домой, раздумывая, появится ли когда-нибудь такой кожимит, чтоб сравнился с кожей.
Чтобы сократить путь, Штейн пересек пустырь и вышел во двор, где у входа в погреб курили Михаил с Кешей и разговаривали о том же, то есть не о кожимите, конечно, а о «безродных космополитах». Как раз на последнем слове и показался Яков Аронович. Курильщики примолкли, а Штейн кивнул, как обычно, чуть приподняв шляпу, и прямо ему на рукав упал мокрый окурок. Двое подняли головы. Яков Аронович стряхнул мерзость и пошел вверх по лестнице, глядя прямо перед собой.
Леонтий Горобец выжидательно стоял на балконе четвертого этажа. Глядя мимо него, Яков Аронович занес ногу на ступеньку, но отчетливо расслышал:
— Развелось жидовни.
Штейн повернулся, в несколько шагов очутился на балконе и влепил соседу крепкую затрещину.
— Падаль.
Оглушенный Горобец услышал: «Падай!», а потом слово: «Вторую». Жид перекрыл ему выход с балкона, а второй «выход» был только через перила, прямиком во двор, поэтому услышав еще раз: «Вторую; ну?!», Леонтий с ненавистью повернулся второй щекой.
Вторая затрещина оказалась такой же мощной.
— Падаль, — повторил Штейн и пошел наверх не оглядываясь.
Газеты шуршали в киосках, трамваях, на улицах и в парках, медленно, вкрадчиво и надежно внедряя в сознание людей слово «космополит», дотоле употребления столь редкого, что никто не задумывался о его смысле. Газеты внесли определенность, и теперь космополита мог узнать любой — и труда особого не стоило, а даже интересно стало угадать по фамилии: ведь они, космополиты эти, нарочно скрывают от народа свои истинные имена; неспроста.
По правде сказать, Кеше Головко от всего этого было ни жарко ни холодно — он даже не удостоил космополитов своим любимым присловьем «интересно девки пляшут». Газет Кеша не читал и не видел в том большой потери. Какие-то обрывки разговоров начальства в уютном салоне «ЗИМа» так же плавно обтекали его мозг, ничуть не задевая, как и «ЗИМ» скользил по улицам между другими машинами, ухитряясь не оставить ни одной царапины на гладкой рояльной поверхности. Даже когда случилось непредвиденное — сняли главного, и Кеше стало некого возить, когда другие шоферы, свои ребята из гаража, едва кивали ему при встрече, Кеша не растерялся, а подал заявление об уходе — и тут же устроился в таксопарк. Стало быть, что-то в мозгах осело, но не космополиты какие-то, а то что нужно, иначе Кеша Головко не захаживал бы в таксопарк, не перекуривал бы с шоферами — иными словами, не вел бы разведку.
Ох, как недовольна была Серафима Степановна! Кеша выслушал немало упреков, главный из которых был: «теперь квартиру отберут». Отобрать не отберут, успокаивал он жену, мы не космополиты какие-нибудь… Главное, не подселили б кого. Ну да поживем — увидим.