Весну дядюшка Ян провел в хлопотах. Несколько раз пришлось съездить в деревню, пока наконец не добился толку от сельсовета. Ездил он по воскресеньям, а сельсовет у них вроде домоуправления: тоже отдыхать любит.
Домоуправление, к счастью, поближе, да и дело попроще: отдать однорукому заявление. Шевчук начал уговаривать, однако дворник покачал головой. Нет.
— Где ж я замену тебе найду? — вконец расстроился управдом, но заявление подписал.
А замена тут как тут, сама нашлась, и ходить далеко не надо — прямо за стенкой дворницкой квартиры, где прежде располагалась привратницкая. Клава рассудила, что справится с работой дворника не хуже старика, которому давно пора на покой. Когда же управдом заметил, что скалывать с тротуара лед не женское дело, та ответила пулеметной очередью слов, что, мол, у нас все равны, что мужчины, что женщины, да и сколько там его, этого льда; что сама она давно в коммунальном хозяйстве работает — белье в прачечной принимает-выдает, а если придется лед колоть, так муж мой, Федор, по крайности подмогнет, так что Шевчуку ничего не осталось, как подмахнуть еще одно заявление, на этот раз Клавино.
Ни дворник, которому осталось доработать последние две недели и упаковать немногочисленные вещи, ни управдом Шевчук не знали, как давно и трепетно Клава ждала своего звездного часа, до которого теперь оставалось каких-то две недели. Пускай однорукий льдом пугает — песочек и соль у нее найдутся; кому надо, сторонкой обойдет, ну, а по крайности и Федя постучит ломиком. В прачечной, известное дело, легче, хотя чужие подштанники пересчитывать тоже не сахар, однако ж главное было не ломик и не подштанники, а — квартира. Что ж, Виктории вот уже девять будет, малышу только-только три исполнилось, и хоть Федя на своей железной дороге давно стоит на очереди, чтоб квартиру получить, тут жилплощадь сама в руки идет. Клава представляла, как из нынешней комнаты сделает «зало» (плиту можно отгородить или завесить), а там, где сейчас живет дворник, будет спальня, тем более что кухня отдельная. Все как у людей, по крайности.
Она враз уволилась из постылой прачечной и что ни день заглядывала в ближний магазин тканей — прикупить тюля на занавески в новую (точнее, во вторую) квартиру, а потому не обратила внимания на маленькую изящную женщину, которая вначале пришла со смотровым ордером, а во второй раз уже с пропиской. Без всякого тюля.
Надо бы караул кричать, звать на помощь, и Клава бросилась в домоуправление: где же правда?! Шевчук сначала не понял, а потом единственной рукой развел: так это не ко мне — иди в квартирный отдел. Кинулась Клава туда, да с чем пришла, с тем и ушла, да еще нахлебалась всякого. Мол, вы что же это, на двух стульях сидеть хотите? Вам предоставили жилплощадь, вы изъявили согласие… И пошла-поехала.
— Так ведь квартира-то дворницкая! — завопила Клава.
Ей тут же и разъяснили, что дворник выписался, а освободившаяся жилплощадь предоставлена матери-одиночке, в порядке очереди; вопросы есть?..
Мать-одиночка вселилась без всякого ребенка, зато с каким-то солдатом, и вселилась так стремительно, что дворник даже мебель не успел забрать. Старик приходил несколько раз, целовал замок и ждал на лестнице, пока явится эта одиночка. И главное, без скандала и шума, все с улыбочкой. Слов Клава не поняла, а только ясно было, что красотке страсть как не хочется мебеля отдавать. Где ж, интересно, ейный ребеночек?..
Ян распорядился очень просто. Отдал Леонелле обе картины и уговорил приютить столовый гарнитур с люстрой. Оставил свой адрес: если вдруг объявится… Оба знали, что речь идет о господине Баумейстере, и оба были почти уверены: не объявится.
Корзинку с Лайминым рукоделием попросила Бетти, и Ян с радостью отдал. Отвез на хутор несколько узлов с хозяйственной утварью. Сговорился с Мишей Кравцовым перетащить мебель наверх — он хоть и худой, но жилистый, однако перед этим мебель пришлось выдирать из цепких изящных рук новой жилички.
Дворницкое хозяйство передал соседке Клаве.
Зашел попрощаться к Шевчуку, пожали друг другу руки.
— Кто у тебя в деревне-то? — не удержался управдом.
— Сын, — ответил Ян.
Осталось самое трудное.
Обошел примолкший дом — даже шестая квартира затихла неведомо почему. С пустого балкона четвертого этажа попрощался с каштаном. На крыше сарая неподвижно сидела кошка Гойка и смотрела прямо на него. Снизу, из открытого окна, слышались звуки гитары. Юношеский голос медленно подбирал слова:
…на кухне кран
И снял ключи с гвоздя,
В холодный сумрачный туман…
…холодный сумрачный туман…
Хорошо поет парень из второй квартиры, напрасно учительша жалуется. Бывший дворник облокотился на перила, что-то неслышно бормоча. Весь дом, от чердака до подвала, прислушивался — то ли к его бормотанию, то ли к песне:
…Горит невыключенный свет
И капает вода…
Через час мой поезд, оправдывался Ян, опаздывать нельзя, а то поезда редко ходят.
Ты вернешься?
Нет.
Гитара забренчала более уверенно:
Когда уходит человек
На час иль навсегда,
Горит невыключенный свет
И капает вода,
Хоть он закрыл на кухне кран
И снял ключи с гвоздя,
В холодный сумрачный туман
Поспешно уходя.
Внизу Ян задержался у зеркала, помедлил несколько секунд, потом надел шапку и взялся за ручку двери.
А как же я?..
Зеркало пытливо смотрело, как высокий старик с гладко зачесанными седыми волосами протянул руку к двери — и остановился.
Кто-нибудь вернется.
Голос становился громче, а гитара, наоборот, зазвучала приглушенно:
…В тумане скрылся человек,
Ушел он налегке,
Но след остался на траве,
Перчатка на песке,
А дома — недопитый чай
И сигаретный дым…
Ушел на день или на час —
Назад пришел седым.
Успел. Сегодня понадобился билет только в один конец. Обрывки странной песни перестали звучать, только когда подошел к хутору. Отпер дверь, вошел. Не снимая пальто, завел старые часы, и когда раздалось хрипловатое тюканье, снова ожила гитарная мелодия, но слова не складывались — помнил только про ключи и туман, да что назад вернулся.
Через несколько минут Ян уже поднялся по невысокому косогору. На кладбище никого не было, снег сошел, и пробивалась уверенная молодая травка. Остановился у небольшого холмика под простым некрашеным крестом и снял шапку.
— Здравствуй, сынок.
Часть 5
Либеральные шестидесятые ничего не изменили в судьбе Старого Шульца. Человеку легче полететь в космос, чем выйти из лагеря, если в обвинительной статье имеется слово «шпионаж», с горечью думал Макс. Правда, письма стали приходить чаще. На почтовом ящике была наклеена только одна фамилия: «Бергман». Этого хватало, чтобы квартирные власти зашевелились. Начали появляться какие-то инспекции, и, что характерно, всякий раз их состав менялся. Так тянулось полтора года, а потом, вызванный телефонным звонком среди ночи, Бергман прооперировал женщину с запущенной фибромой матки, едва ли не превышающей размеры самой матки. Муж больной оказался какой-то важной райкомовской шишкой — его немногословная благодарность выразилась кратко, но весомо: квартирные инспекции внезапно прекратились.
Жизнь вне работы становилась все более куцей и почти стариковской, как решил бы Макс, если бы речь шла не о нем, а о ком-то другом. Точно так же, наблюдая себя со стороны, удивлялся иногда одиночеству этого шестидесятилетнего человека — вот как сейчас, когда знакомый силуэт отразился в широкой витрине «Военторга». Макс остановился и поправил шляпу. Человек в витрине одновременно сделал то же движение, только левой рукой, словно двое добрых знакомых обменялись приветствием. Здравствуйте, господин Бергман. Любезности можно опустить. Вы все еще один… Если бы с вами шла женщина, она окинула бы требовательным взглядом ваше общее отражение и, отпустив на минуту вашу руку, поправила бы шляпку. Или шапочку, или просто волосы. Дамы перестали носить шляпки, и Макс не заметил, когда это произошло, словно шляпки сдуло, как ветер сдувает осенние листья с деревьев.
Сейчас трудно было представить, что некогда этот моложавый шестидесятилетний человек был изрядным повесой. Бравада и цинизм в любви, которые господствовали среди студентов-медиков, его отталкивали, хотя к своим связям он относился примерно так же, как к деньгам: легко и просто, не затрудняясь счетом и не сожалея о тратах. Как-то раз, проснувшись позднее обычного, он обнаружил на подушке, все еще хранившей вмятину от головы, маленькую золотую сережку, и опустил в карман пиджака, намереваясь сегодня же вернуть, но замер, с зубной щеткой во рту: кому?! Мятный вкус порошка обволакивал рот, в голове было холодно и пусто, словно зимний ветер выстудил комнату. Помнил изящное маленькое ухо и рыжеватую прядку волос, которую барышня заправляла за ухо, но прядка тут же выскальзывала, чтобы прильнуть к щеке. Помнил нежную припухлость розового соска, как у широкобедрых красавиц Тициана. Смятение пронизало холодом, как мята: он, со своей тренированной медицинской памятью, не мог вспомнить имени, хотя накануне не был пьян — просто не потрудился запомнить, и это было самое страшное. Барышня была из круга его знакомых; чья-то кузина?.. Несколько — недель после того утра он пытался поймать ожидающий взгляд, услышать шутливое напоминание или намек; тщетно. Значит, рыжеволосая чаровница тоже не помнила его — другого объяснения не было. Летом повстречал на взморье приятеля, который с гордостью представил ему свою невесту, чье имя Макс к тому времени вспомнил, но невольно взглянул на уши, оснащенные парой серег. Барышня улыбнулась с приветливым равнодушием и знакомым движением поправила волосы.
Бергман не любил вспоминать об этом. Мужчина в стекле нахмурился и поднял воротник. «Военторг» незаметно остался позади, и он стоял перед магазином подписной литературы, где объявлено собрание сочинений Голсуорси. Непонятно, сколько лет пройдет, пока напечатают последний том. Можно и не дожить, кольнула неприятная