В кордегардии всегда могут распахнуться двери, и пахнет морозной ночью и убийством. Потому на щёлк замка щёлкнули курки пистолетов. «Караул!» — долетел далёкий голос. Должно быть, на Фонтанке грабили.
— Господа гвардия! — Вошедший с порога остановил офицеров. — Там безделки, частный грабёж. А во дворце гибнет Россия!
Все узнали Мишку Бутурлина, известного во всей гвардии пьяницу и картёжника. Но сейчас его мясистое лицо имело соответствующее случаю скорбное и патриотическое выражение. И всем как-то стало неловко, и у всех стали постные и скорбные лида, хотя хотелось крикнуть: «Брось, Мишка!», выпить с ним перцовки и закатиться к весёлым дородным немкам. Но как это скажешь человеку, воплощающему гражданскую скорбь? Вот почему ему дали говорить — толстому Мишке.
— Господа гвардия! Полковник умирает — не дадим в обиду полковницу! Светлейший князь Меншиков имеет на вас великую надежду!
Мишку Бутурлина распирало от сознания своей государственной важности.
— Ура! — крикнул простодушный фендрик и тут же осёкся.
Толстые пальцы Масальского сдавили плечо, Антиох заморгал горячими южными глазами, ничего не понимая. Во дворце гибло отечество, была в опасности государыня — фендрик хотел действовать и спасать. Ведь в пятнадцать лет всегда хочется спасать отечество. Он непонимающе оглядывался. Господа офицеры ухмылялись. Спасение отечества было делом суетным и неверным. К тому же их отрывали от карт и водки — надёжного и полезного предприятия.
Напрасно Мишка Бутурлин кричал о заговоре, врагах государыни и страшном боярине Голицыне, который на каждой площади и в каждом углу строит козни самодержавству. Масальский ходил с туза. Выходило так, что господа офицеры хотели играть в карты. Спасение отечества совсем было уже отложили на неопределённый срок, как вдруг немецко-русский полуполковник Палумхорст заговорил о жалованье. Бутурлин крякнул. Не без разочарования достал увесистый чёрный мешочек. На зелёный стол посыпались жёлтые кружочки. За полтора года безупречной службы! Вспыхнул золотой костерок. И странным образом (впрочем, только для фендрика странным) всё переменилось. Спасение отечества становилось неизбежным и скорым делом.
— Долой Митьку Голицына! — горячился неизвестно откуда появившийся одноглазый преображенец. — Он хочет толстопузых бояр вернуть, а нам закрыть все случаи!
Другой незнакомец едва не оборвал все пуговицы на камзоле Антиоха, хотя тот, собственно, и не возражал патриоту.
— Господа! — Багроволицый Масальский забрался на стол, задыхаясь от волнения. — Господа! У нас умирает отец, но остаётся мать!
Он разорвал ворот не совсем чистой рубахи. Огромная запонка с фальшивым бриллиантом отлетела под ботфорты гвардейцев.
— Ура! — гаркнули господа офицеры, на сей раз уже без Антиоха.
То были голоса мужей... мальчики своё откричали.
Мишка Бутурлин тут же, за карточным столом, обрисовал, как следует всем поступать и действовать. По первому же сигналу о кончине государя надлежало поднять под ружьё преображенцев и семёновцев.
— Сигнал, господа, дадут вам светлейший и граф Толстой. Полки поведу ко дворцу я сам. Промедление смерти подобно!
Господа офицеры стали быстро расходиться по гвардейским казармам. Дежурить в кордегардии и охранять петербургских обывателей от воров остался один фендрик Антиох Кантемир.
Отвесив почтительный поклон старому князю, Никита попятился к выходу. Князь, как он и рассчитывал, не провожал. Старик на московский манир был спесив и провожал до дверей только равных.
Случай был нечаянный. Никита нырнул в маленький тёмный коридор. Замер, прислушиваясь. Где-то играли на клавесине. Потом проскользнул за двери и лицом к лицу столкнулся с гневным греческим ликом Христа-пантократора. Батюшки! Да это княжеская молельня! Машинально перекрестился. И дальше, дальше на сладкие звуки пасторали. Княжеский кабинет, крестовая, танцзала; по скрипящему паркету мимо картин и мебели на тёплую женскую половину. При быстрых шагах позвякивала тонкая посуда в зеркальных поставах.
Спальня была новоманирная. Посреди — огромная кровать на точёных ножках с балясами. Красная камка с подзором, как у славных мастеров Возрождения. Живые цветы. И в углу клавесин и Мари. Маленькая, хрупкая, перетянутая в поясе. Ничего не соображая, подошёл неслышно. Закрыл ей глаза руками. Мари вздрогнула. Сквозь пальцы в туалетном зеркальце увидела его лицо — взволнованное, смешное. Ласково отвела руки. А он уже Целовал плечи, глаза, рот. Когда опомнился, увидел, что она неслышно смеётся. Но всё же спросил:
— Ждали?
Показал записочку.
— Да, конечно.
Её интересует, как во дворце, как тот, Великий.
— И всё?
— Всё!
Ну хорошо! Рассказал, что Пётр бредил, ему было душно, кричал: «Откройте окно!» Звал людей... Успел написать: «Отдайте всё...» — и не закончил, впал в полное беспамятство. А вокруг была мышиная суета, интриги. Даже по его части. Вызвали, к примеру, Луи Каравакка. Хотели его подменить. Завещания-то царского по-прежнему нет!
— Какие могли прийти к нему люди? Там ведь одни рабы! — Мари сказала жёстко, презрительно.
Он не вынес, переспросил:
— А я?
— Ну, вы иное... вы — российский Тициан, — усмехнулась она.
И вся была лукавая, закутанная в тонкие муслиновые ткани, брюссельские кружева. Из кружев, точно из пены морской, выступала бледно-розовая грудь, и от этого бесстыдства, казалось, покрылись румянцем щёки, но то была игра света. От её смеха пересохло в горле, сказал заплетающимся языком:
— А вы — вы маленькая российская Венера!
Под картиной, изображающей богиню любви, полагалось помещать соответствующее двустишие:
Всеми силами гони Купидоново сладострастие,
Иначе твоей слепой душой овладеет Венера.
Схватил её, поднял на сильных руках, понёс к кровати. Сей сюжет Ватто — «Отплытие на остров любви».
Когда утром прощались, Мари куталась в шаль, была точно больная. И вдруг зло ужалила: вовсе и не любит его, а так... Он сразу даже и не понял — стоял, высокий, в плаще, при шпаге и совершенно беззащитный.
— Да, так! — Мари усмехнулась насмешливо, уголками губ, как научилась там, в Версале. — Не люблю, и всё тут. Ведь умная девушка всегда имеет много любовников и никакой любви. И потом, дядюшка, и отец выбрали уже нового знатного жениха... Да вам он отменно известен: Серж Строганов, старый парижский знакомец... Ну и подружка Катиш будет не в обиде. У неё новый женишок на примете!
Никита не успел опомниться, как захлопнулась дверь. Не барабанить же, поднимать шум, бесчестить. Уныло побрёл по каналу. В чёрную воду падал свинцовый петербургский снег, от которого бывают жестокие мигрени.
А Мари плакала. Уронила головку на клавесин и ревела совсем по-бабьи, забыв, что она французская маркиза и что ей надобно гордиться, что её скоро просватают за первейшего богача России барона Строганова. Просто над первой любовью женщинам всегда хочется поплакать. Ведь она единственная — первая любовь!
— Азов и флот стоили России миллион ефимков, и всё утрачено в несчастном Прутском походе, в Персии мы увязли в трясине бесконечной войны, и снова нужны деньги, деньги, деньги... А откуда их взять — деньги? У мужика с поротой задницей недоимок накопилось за многие годы, а платить нечем. Податное население в стране за годы Северной войны совсем перестало расти, и людишек во всех губерниях через каждый год губит неурожай, и что прикажешь делать тут, Миша? — Князь Дмитрий ходил по своему министерскому кабинету, яко тигр в клетке.
«Здесь, на службе, братец совсем другой человек, — подумалось младшему Голицыну, — быстрый, деловой, жёсткий, совсем непохожий на того мечтателя-политика, каким он был у себя дома под иконой святого Филиппа — Колычева».
— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, а Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за непрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. А у меня вот дебет, а вот кредит! — Князь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия... И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов и рубль весит всё меньше и меньше. Так ведь, Фик?
Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.
— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.
Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалованья, и фельдмаршал в такую рань заехал в Камер-коллегию не только для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намёк словно и не заметил, рубанул решительно:
— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход: увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, негож и опасен, нас спасёт только общее увольнение. А начать его легче всего при царе-малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра Второго потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — Божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними Божьими делами не проживёшь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу увольнение. И Пётр Второй, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька...
Старый Голицын подошёл к высокому окну, мелко застеклённому на голландский манир, как все стёкла здания Двенадцати Коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой Кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью. Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской жёнки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминовича, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф Катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил — пролаял жёстко: