Когда улетают журавли — страница 27 из 57

— Как не замечаете полета пули, так и не заметите движения моих рук: так моментально я вас обману.

— Рука-то небось не пуля, попробуй оммани, — будто пригрозила бабка Оленичиха.

— Убедитесь, — сказал артист, принимая у Якова тридцатку. — Мне нужен ассистент из публики.

Люди завозились, оглядывая друг друга.

— Нету у нас этакого.

— Да любой из вас. Помогал чтоб.

— Гришка, иди подсоби. Ты в Германии был, сможешь.

Гришка поломался в меру и зашел на помост:

— Что делать-то?

— Прочитай помер тридцатки хозяину, пусть запишет.

Яков записал номер углем на стене, артист взял тридцатку, вложил в проверенный Гришкой пустой конверт и зажег.

Жена Якова с вывертом ущипнула мужа за бок.

— Гад ты, выскочка, — зашипела, — башку размозжу, падла!

— Не кипи, свою отдаст, — потел Яков. Но когда артист объявил другой номер представления и послал Гришку за картошкой к полной корзине, Яков, натянуто улыбаясь, попросил. — Деньги-то возверни, товарищ хороший.

— Верну, не беспокойтесь, — ловко срезал макушку картошки.

— Вот жизнь. Пых тридцатку. Горб поломал бы, так… — возмущалась публика.

— Да не сжег он деньги! — вступилась за артиста Манька. — Что вы человеку не верите.

— Хошь верь, хошь нет, а деньги спалил.

Из среза картошины показалась, завозилась головка червяка.

— Выдерни зубами. — Артист протянул Гришке руку с картошкой.

— Не-е, — мотнул Гришка головой.

— Выдерни, не интеллигенец! — требовали зрители.

Гришка выдернул, выплюнул на пол. Артист поднял червяка, помял, развернул — тридцатка! Номер прочел — Якова!

— Сатана, тьфу, тьфу, — крестилась Оленичиха.

— Ловок! Прокурат! — восхищались зрители.

Артист поклонился, а Гришка — рядом, улыбающийся, счастливый. Манька гордилась им: он тоже приобщен к тайнам фокусов. Но когда артист взял длинное шило и стал подносить к Гришкиной щеке, Манька напряглась, побледнела.

— Не давайся, Гриша! — невольно вырвалось у нее.

Люди, увлеченные зрелищем, не слышали ее крика, только артист бросил на Маньку цепкий, улыбчивый взгляд; ничего, мол, — да учительница не смотрела на сцену, а с интересом и ненавистью разглядывала Манькино лицо. Вот Манька вся подалась вперед, готовая кинуться, оградить Гришку от беды: как ни верти, а страшно — шило-то. Шило с хрустом вошло в щеку, конец из другой показался. Артист выдернул шило — Гришка улыбался.

— Ох-ох! — вздохнули зрители.

— Твою матушку, — сокрушался Яков. — Пырнул, и хоть бы хрен! — Он забыл о воздержанности, что явно помешает его авторитету всезнающего человека.

Шумно вывалили из школы. Гришка ушел провожать учительницу.

Манька сидела на лавочке у дома, Затихла, уснула Бакмасиха, только светило окно бобыля Мишки-пастуха. Сам он в лугах ночует со стадом, а это не спит артист, определенный к Мишке на ночлег. Не уходила спать Манька. Себе не сознавалась в том, что ждет, когда пойдет Гришка от учительницы домой. Вот и темнеет, идет. Сердце тук-тук, тук-тук. Не услышал бы Гришка.

— Маня, ты что не спишь?

— Тебя жду.

Гришка часто затягивается цигаркой, высвечивает лицо.

— Не надо, Маня, беды бы не нажить. Софья брюхатая уже… — Тук-тук, тук-тук. Гришкины ли шаги? Манькино ли сердце? А звезды июльские падают, а может, это небо слезы роняет, плачет по Манькиной судьбе?

Огонек светит — артист не спит. Зачем Манька идет на огонек?

В хате у Мишки пусто, окна без занавесок. Видит Манька; лампа на грубом столе, артист сидит за столом, седую голову положил на ладони. Не спит, будто в окно смотрит; а что увидишь? Тьма, тьма.

Петухи прокричали первые, громко прокричали, и опять тишина. Артист не шевельнется, глаза открытые, и Манька стоит в тени, смотрит на него. Если за полночь одинокий человек не спит, значит, неладно у него на душе, болит душа, сон отгоняет.

«Что я делаю, что делаю?» — твердит мысленно Манька, а руки ищут в потемках скобу. Двери сильно скрипят. Стоит, освещенная, за порогом. Артист поворачивает голову, смотрит удивленно. Поднялся тяжело, взял за руку, посадил против себя на лавку:

— Что с тобой, Маня? Почему не спишь?

Манька долго рассматривала артиста вплотную. Морщинистое, выбритое лицо, шея белая, в складках, брови кустистые нависли над голубыми глазами. «Совсем старенький», — жалостливо подумала она.

— Сам-то что полуночничаешь? Аль недуг душу крутит?

— Зови меня дедушкой Кириллом, ладно? Меня никогда никто так не звал, а хочется.

— Внуков нету, что ли?

— Нету, никого нету. А тебя я в школе заметил. Умница ты. Только что ты закричала «берегись»? Испугалась?

— Испугалась. Ну-к, думаю, не удастся фокус. — Манька улыбнулась смущенно. — Потом-то я заметила, что шило из пружинки, а к другой щеке ты кончик прилепил.

— Ну-у! — Артист весь подался к Маньке. — Вот это внимание! — Погрустнел, обмяк. — Старость, старость: раньше никто не замечал.

— Ты не горюй, дедушка Кирилла, и сейчас никто не заметил. Это я только. Да я никому не скажу.

— Ну, если не скажешь, тогда я спасен, — пошутил артист. — И все же не зря закричала: любишь Григория? — И поглядел чистой синькой глаз, прямо, кажется, в душу.

— Ага.

— Что ж он с другой-то был?

— А нечаянно у него вышло. Меня он теперь полюбил, да поздно: забрюхатела Софья-то. Жениться будет.

— А ты спокойно об этом говоришь? Это же трагедия!

Артист достал из чемодана кулек, положил перед Манькой.

— Ешь, это печенье.

Манька откусила, закрыла глаза:

— Скусно. Сроду такого в роте не было. Трагедию я не знаю, не слыхала об такой, а спокой, какой уж спокой, дедушка Кирилла, день-ночь маюсь. Прослышала колдун приехал, это ты-то, упрошу, думаю, чтоб Гришку околдовал. А теперь Софья затяжелела — ни к чему. Да и не колдун ты никакой: сам глаз сомкнуть не сможешь. Может, рассказал бы о своем? Полегчает.

Вторые петухи запели, восток стал алеть.

— Беда, Маня, у меня такая, что и рассказать некому, вся Россия в такой беде. Сын у меня единственный на войне погиб. А недавно жена умерла. Похоронил да и поехал по деревням. — Артист посмотрел в окно, помолчал. — Знаешь, Маня, мне в глуши легче. Здесь горя у людей побольше: своего-то и стыдишься.

— Эво, стыдишься. У меня погиб отец, так мать есть, дедушка, и я у них, а ты вовсе сирота.

Артист, изумленный, вскинул брови. Видит, как копятся в больших Манькиных глазах слезы. Ситцевая кофточка, латаная-перелатаная, юные руки, загрубевшие от работы, хлеба небось досыта не наедалась, и называет его сиротой, его, прожившего жизнь в столице, по большим городам, в славе, по отношению к ней в неслыханной роскоши, и плачет над его судьбой, забыв о себе.

— Ну, вот что, Маня, не будем надо мной плакать. Ты со своим пришла. А коль пришла, рассказывай все, дочка. Не колдуны, а люди помогают друг другу.

— Да оно совестно рассказывать-то, дедушка Кирилла. Я и матери не все говорю: ругалась она, как узнала про мою беду. Он, Гришка-то, бабник. Увидел, что по нему сохну, увел на луг… — Манька царапала столешницу, мучилась. — К учительнице опосля этого ушел, а теперь раздумал. Что она, учительница-то? Жизнь наша ее не касается. Ей хоть рожь, хоть трава на пашне — все едино. А Гришка земляной с мальства, работник золотой. Мне бы возненавидеть, а я бегать зачала за ним. Вижу, что они разные, не прильнут друг к другу. Все равно, думаю, Гришка ко мне потянется, да чтоб дитя не прижили пока, сманивать стала его. Да опоздала. — Манька вздохнула со стоном. — Вот, дедушка Кирилла, куда ни ступи — болото. А ты сказываешь — подсоблю. Никто тут не подсобит, чай не грядку вскопать.

— Верно, не грядку вскопать, но про болото — ты зря. От болота можно спасти. Руку подать тебе надежную. Ты, Маня, достойна большего, чем Гришкиной любви. Я вот что скажу: учиться тебе нужно.

— Или я сама не знаю! Не видишь, что ли, как живем? Это ж в город надо, и деньги нужны.

— Все вижу. Ты не дала договорить. Со мной поедем. Помогу. Будешь, если захочешь, внучкой для меня.

— Не, — качает Манька головой, — колхоз не отпустит.

— Отпустит. Добьюсь: через район или область. — Артист поднялся, волнуясь, ходил, скрипел половицами. — Может быть, тебя стесняет от меня помощь принимать, так выучишься — расплатишься.

— Не смогу я в городе жить, умру без деревни.

— На агронома выучишься, сюда приедешь.

— Оно бы так-то хорошо, — мечтает Манька, — да что я, лучше других? Мне выпал фарт — и айда? А люди тут бедовать останутся. Нечестно этак-то.

— Так людям же лучше будет. Ученая-то ты больше пользы принесешь, чем такой останешься.

— И вправду, дедушка Кирилла, — загорается Манька. — Так жалко людей. Так бы и сделала что-то, чтоб лучше всем стало, радостней. А что я сделаю? Ну работаю, стараюсь, а ученый — он и один для тыщи человек что придумает, так…

— Вот и хорошо, — улыбается артист, — понимаешь значение науки, а то «куда ни ступи — болото». Жизнь твоя еще в завязи. И любовь будет.

Артист подошел к окну. Восток розовостью взялся. Избы черные, низкие, казалось, спали. Спал в них народ, кормилец и поилец таких, как он, артист Крылов.

— Ну решилась. Маня? Едем? — вывел Маньку из раздумья.

— Прыткий ты, — засмеялась она. — Подумать надо. — Ее лицо выразило детскую лукавость, что сразу сменилась озабоченностью взрослой женщины.

— Долго учиться-то, лет десять. А за эти годы главную-то тяжесть, может, и одолеют в Бакмасихе. Как же я в глаза людям буду смотреть? На готовенькое, скажут пришла.

— Тогда решено. А трудностей хватит и тебе на всю жизнь. Завтра поговорю в правлении колхоза, может, оно и отпустит. С матерью поговори. Серьезно поговори.

Солнце еще не всходило, но в сумраке уже тончайшие примеси сиреневатости: от розовых облаков падает свет на землю.

Вот уже Яков пошел по избам будить людей на работу, а в пустой Мишкиной избушке с далекими друг от друга судьбами мечтают два человека.