Когда улетают журавли — страница 31 из 57

Рябчик ломает, раздвигает снег, тянутся следом привязанные быки, дергают Рябчиковы сани, выматывают его. Алешка сбоку в снегу по пояс лезет. «Ветер в левую щеку, в левую, в левую», — мысленно твердит.

Вот что-то чернеет. «Может, скирд, — радуется Алешка, — быков накормлю, а сам буду сено жечь». И тут же вспомнил и пожалел, что не курит: спички у Мишки. Нет, это не скирд, а куст таловый. Алешка в Заозерье каждый куст знает. Присмотрелся. «Э-э, да это я километра за три от дороги упорол. Дальше Горелые болота начнутся. Значит, дорогу пересек и не заметил. Назад надо».

Рябчик повисает животом на затвердевшем снегу и не может вытянуть ног, йотом напрягается, выбрасывает передние ноги, рывок — и опять повис. Останавливается и дрожит: устал. Снег твердый кончается и опять глубокий, сыпучий. Алешке жарко, как бывает в степи в знойный полдень. Он падает на сани, лежит, блаженствуя. Рябчик лег в снег. «И ничего, пусть отдохнет. Отвязать бы быков — легче будет Рябчику. А нельзя: померзнут».

С трудом поднимается Алешка, а ветер пригибает к саням. «Ложись, ложись, или плохо лежать?» — упруго давит буря, и он падает вниз лицом.

Ломит пальцы на руках — мерзнут. Поднимается Алешка. Рябчик уже наполовину снегом занесен. Алешка сечет его кнутом, и, должно, слабо: Рябчик даже не вздрагивает.

— А-а-а! Помогите, помо-о-гите-е! — кричит он хрипло, и страшно ему от своего крика.

Тупо, упорно, без конца сечет Рябчика в одно место и видит, как влажнеет у него шерсть. Кровь. Рябчик жалобно мычит, вскакивает рывком, и слышит Алешка, как лопается веревка. Быки остаются на месте. «Придут по следу», — думает безразлично он, а в глазах темнеет, темнеет: ну да, это ночь. И крики со всех сторон: зовут, кличут люди, и прерывается крик, вроде хохот, веселый, девичий.

Алешка натыкается на сани. Лег Рябчик, теперь не поднимается. А зачем? Спать, спать.

И снова он, человек с обложки книги. Кудри заиндевели, плащ малиновый ветер треплет.

— Спишь, мальчик?

— Не сплю я! Помоги. Ты волшебник — все можешь.

— Сам погибаю. У тебя зашиты ищу.

— Ложись тогда рядом, поспим.

— Ты спи, а я постою. — А сам исчезает.

Потом Алешка, жаркий, в озеро бултыхнулся, а мать с берега кричит:

— Не утони, сынка-а!

Алешку нашли к вечеру. Еще тянула поземка, но небо стало чистое; солнце, окруженное цветным нимбом, белело холодом.

В Заозерье, недалеко от дороги, белел холмик, а из него торчал конец оглобли и угол ярма с кольцом. Алешку спас снег и уже холодеющий Рябчик. Мишку же скрыли снега в широком просторе. И уже в конце февраля охотник из соседней деревни ставил капканы на горностаев по краю Горелых болот и наткнулся на кочку, вершинка которой странно чернела. Это был Мишка. Он лежал лицом вниз, протянув руки вперед и подмяв одну ногу под себя. Погиб в движении.

Весной, когда в Заозерье сходили с ума от брачных песен журавли, Толька Стогов и Алешка Воронов поехали в район за комсомольскими билетами.

В райкоме комсомола поставили на учет и Мишку Михайлова, выписали ему билет и тут же сняли с учета.

Май в Козлихе

Толька махал кувалдой, а кузнец Аркадий Мирушников вызванивал ручником. Музыка получалась отменная: хоть в пляс иди. Но к вечеру кувалда вздымалась все ниже, а удар слабел: вымотался Толька, упарился. Лет ему шестнадцать, а кувалда и здорового мужика от восхода до заката ухайдокает.

Мирушников брякнул ручник боком — все. Сам дышит тяжело, со свистом: легкие на войне пробило осколком. Он бросил на земляной пол скованную ось, сполоснул в кадушке лицо. Дверь была открыта, и закатное солнце окрасило верстак, разный железный хлам и дерновую стену кузницы.

— Что, еще? — Толька кивнул на заготовку для другой оси, но от порога, на котором он сидел, отрываться страшно не хотелось.

— Праздник завтра, пораньше кинем. — Мирушников прикурил от раскаленных клещей. — Уйди с порога, прохватит.

В дверях появилась высокая фигура управляющего Стогова. Под мышкой — алая трубочка материи на свежевыстроганном древке.

— Поди залезь на контору, сынок, прибей. Хотел сам, да куда с одной рукой.

Толька помыл руки, развернул флаг, поднял над головой и — к конторе. Солнце весело освещало красный материал.

Алешка Воронов у кузницы ремонтировал сеялку, спешно собрал инструмент, пристроился к Тольке.

— Вышли мы все из народа…

Толька топал большими сапогами, а сзади — строгие Алешка, Стогов и Мирушников. На поляне играли в лапту дети. Шумно пристроились к Тольке.

— С неба полуденного жара — не подступись! —

дружно перебили Тольку, и он, улыбающийся, подхватил со всеми:

— Конница Буденного раскинулась в степи.

Толька по лестнице полез на соломенную крышу, а ребятишки вырывали друг у друга флаг: каждый хотел подержать.

— Легче, Анатолий, солому не проломи.

Все стояли задрав головы. Потихоньку подходили люди, смотрели молча. Толька прибил флаг и некоторое время задумчиво смотрел на него. Было тихо и торжественно. А по всей Козлихе неистово заливались в песнях скворцы. Тишину нарушила Марина Зыкова:

— Как ты прибил, обормот? Преклонить надо, чтоб развернулся.

— Правда, что же так, — заговорили. — Алешка, мотай в кузню за щипцами.

Алешка, польщенный общим вниманием, начал показывать прыть, а люди переговаривались.

— Вот он и май. Да, праздник… А в Заозерье земля просохла. Сказывают: парторг с центральной усадьбы приедет премии вручать.

Прибежал Алешка с щипцами, и опять замолкли. Лишь Марина командовала Толькой. Толька огрызался, гордился порученным делом и хотел быть независимым, потому что среди людей стояла Клавка Сказко.

Неслышно подкатили дрожки. Черная, скуластая, похожая на мужчину Софья Щербатова, совхозный парторг, спрыгнула с дрожек, привязала лошадь к коновязи, поздоровалась со всеми, Стогову пожала руку.

— Соберите, пожалуйста, народ. — Взглянула на флаг, улыбнулась и позвала Стогова в контору.

Козлиха — деревенька маленькая, но в контору народу набилось битком.

Говорил парторг о том, что Трумэн пугает новой войной, говорил Стогов и еще кто-то. Собранием решили «ответить на происки врага» дружным выездом завтра, то есть Первого мая на весенне-полевые работы! Земля готова, ждать не станет.

Потом началось премирование. Щербатова вызвала сеновоза Алешку Воронова. Как шел к столу, не помнил. Да еще запнулся о чью-то ногу, упал и чуть не заревел от досады и стыда. Марина помогла подняться, сняла с Алешки шапку и повела к столу, говоря:

— Господи, ну прям сварился весь. Работать — мужик, а получать свое — дитёнок.

У стола обратилась к людям и к парторгу сразу:

— Ну-ка, Софья Ивановна, величай-награждай дорогого работника, — низко поклонилась Алешке и прошла на свое место.

Щербатова строгим хрипловатым голосом объявила, за что награждается Алешка, и подала ему конверт. Алешка сунул конверт в карман ватника и было направился к проходу.

— Подожди! — строго остановила его Щербатова.

Алешка совсем растерялся, вынул из кармана конверт и протянул руку с конвертом Щербатовой. Но та тихонько отвела Алешкину руку; ее грубое, мужское лицо смягчилось вроде бы виноватой улыбкой, в голосе материнская нежность:

— Спасибо тебе, сынок, от всех людей совхоза, — взяла Алешкины щеки в грубые ладони, наклонилась и трижды поцеловала. Люди захлопали в ладоши.

— Иди.

Алешка отходил от стола, а Щербатова говорила. Что, он не разобрал от волнения, но четко услышал, как она назвала имя Мишки Михайлова.

— Будем ходатайствовать перед Советской властью, чтобы козлихинскую начальную школу назвать школой Михаила Егоровича Михайлова.

— Дело, дело, — поддержали Щербатову люди. — Будет Михаилу памятник вековечный.

Алешка слушал и удивлялся: вот называют друга по имени-отчеству, а ведь сроду его звали Мишкой.

Алешка был слабее Мишки, это верно. И в тот роковой день, Алешка все представлял, Мишка, должно быть, двигался до последней капли силы. И нашли его, вытаявшего, вниз лицом с протянутыми вперед руками. Замерз в движении. Стоит его, навсегда оставшегося четырнадцатилетним, называть по имени-отчеству и именем его школу.

Раздумывая, Алешка машинально оказался у порога. Водовоз Волосников потянул за рукав:

— Ставь вина.

Алешка обернулся затравленно, сухим кулаком сунул под нос шутнику:

— Во! Дурак! — и выскочил на улицу.

Разевай рот… Вина? Деньги-то такие впервой в жизни: премиальные, майские.

Было уже сумрачно. Еще шумели ребятишки, а в магазине, что в конце амбара, тусклый свет. Алешка вошел в магазин с достоинством (как же, личные деньги) и очень пожалел, что не было людей. Только девяностолетняя бабка Самойлова тусклыми глазами осматривала прилавок, в углу которого лежало несколько буханок хлеба, а в другом — водка и два тощих свертка материи.

Продавщица, жена Волосникова, считала мелочь.

— Свесь мне, тетя Сима, конфет.

Сима удивленно подняла брови, и тщеславие Алешки было удовлетворено. Он спокойно пояснил:

— Праздник завтра. Чай, то, се.

Сима, улыбаясь, отломила ножом кусок слипшихся подушечек. Алешка расплатился, пошел к дверям, но у дверей подумал, вернулся и, оторвав от куска одну подушечку, сунул ее бабке в рот. Та зачмокала, ничего не сказав.

Когда вышел из магазина, спохватился; Аста ведь тоже в конторе, а он, рохля, шлепнулся, когда к столу шел. Ну, опозорился! Но, вспомнив о том, как его премировали и Аста это видела, успокоился.

Разломил конфеты пополам; половину своей матери, половину — Асте. Шел, отламывая от Астиной части, похрустывал; до чего же сладка жизнь! Алешка заметил Асту с матерью, догнал.

…Аста эстонка. В конце прошлой зимы Стогов послал Алешку на станцию за эстонцами. В Козлиху приехала одна семья — мать и две дочери. Одеты так, что Алешка в жизни не видел. В пушистых шапках, в пальто с