Алешка зашел в сенцы, долго щекотал щенку Лебедю живот: не хотелось в избу, слушать материны причитания. Мать вязала варежку. Алешка сел на лавку, снял баранью шапку.
— Папа где?
— Пошел за вентерем, рыбу хочет ловить.
— Вот, мам, повестка.
Мать тихо заплакала, а потом вырвалось ее длинное «о-о-о», и Алешке стало страшно жалко ее, и он чуть не заревел сам.
— Не война ведь, мама, войны-то нет.
Вошел отец с громоздким вентерем и, ни о чем не спрашивая, все понял.
— Ты б нам с матерью, сынок, дровишек запас. Замерзнем мы в зиму.
— Ясно запасу. Стогов говорил, что дня на три отсрочку дадут.
Быстро пообедал и погнал в Заозерье, в березники.
В березниках было тихо, падал последний, чудом удержавшийся, лист. Вдалеке на белых ветках чернели косачи, и где-то гакали петухи-куропатки.
На юг, пискливо переговариваясь, летели казарки, а потом полоснул душу запоздалый клин журавлей. Вот улетают. И Алешке лететь, и слезы в глазах, и песня в сердце.
Летят перелетные птицы
Ушедшее лето искать…
С дровами приехал в сумерках, а на рассвете на попутной подводе уехал в город.
В городе, в большом клубе, целый день толпились новобранцы. Был строгий порядок, но спешка, и даже не отпустили пообедать. Алешку зачислили во флот. Он вышел на солнечную улицу, опьяненный счастьем: флотский! Хоть и шапка баранья пока и сапоги разбитые. Очень хотелось пить. У клуба женщина в халате торговала каким-то питьем. Стояла очередь допризывников. Алешка тоже стал. Кружки были большие. Алешка попросил полкружки. Кругом засмеялись, и Алешка поправился. Выпил полную кружку коричневого горьковатого напитка и на закате пошел в Козлиху с непривычным хмелем в теле от пива и с повесткой в кармане, в которой было написано, чтоб явился через двое суток.
Алешка торопился. Два дня с рассвета до ночи возил родителям дрова, сено. Мать успокоилась, хлопотала, готовила гулянку.
— Зачем, мама?
Мать почему-то шепотом говорила:
— Что мы, хуже людей?
Асту Алешка в воскресенье не видел, а теперь она ушла на неделю, и Алешка понял, что больше ее не увидит. Завтра уезжать. Вечером пришли гости: Коровин, Стогов с женой, соседи. Мать позвала девок. Зинка Коровина — невеста для всех деревенских женихов — села рядом с Алешкой. Ему было стыдно, и он краснел. А тут еще Стогов сказал речь о том, какой Алешка был хороший работник, что не хватает рабочих рук, и об обороне страны. Выпили. Мать тихо ходила от кути к столу, ставила закуски, а отец разрумянился от выпитого, еще чаще закашлялся, а потом заплакал. Его стали утешать. Мать подошла, села рядом.
— Чего ты, отец? Чай, не война.
Отец высморкался в платок.
— Да я что? Мне бы дожить да встретить. — Потом встал, заговорил громко: — Родину свою не забывай, Алексей: огороды и озеро, и землю всю. Не забывай, слышь, сын!
Зашумели одобрительно, выпили еще. Дед Коровин тянулся через стол к Алешке.
— Наказ дать хочу, — стучал себе по лбу крючковатым пальцем. — Башку береги, Лексей, тыковку. Оглядывайся и не лезь вперед других почем зря.
Алешка захмелел (считай, первый раз в жизни пил), не слушал, смеялся над чем-то с Зинкой, и дед махнул рукой, что означало, должно, — пропадет. Чистый женский голос вырвался из шума и повел звонко, ладно:
Вьется, вьется дальняя дороженька,
Стелется за дальний горизонт…
И дружно подхватили, да так, что мороз по коже:
А по этой дальней по дороженьке
Вслед за милым еду я на фронт.
Зинка обняла Алешку. Тот осмелел и тоже приобнял ее. Он совсем охмелел, стал хвастаться:
— Кто из Козлихи во флоте служил? Никто! Вот!
Восхищенная Зинка крепко поцеловала Алешку, Алешка — ее. Смех, соленые шутки.
— Эта обкатает! Попадись в лапы.
Плясали, шумели, и под шум Зинка утянула Алешку на улицу. Она тянула Алешку в огород, к стожку, жарко нашептывая что-то. У стога Алешка опомнился.
— Куда ты? — Вырвал руку и сильно толкнул Зинку в сено. — Дура! — Шатаясь, пошел в избу.
Утром Алешка проснулся с первой мыслью: Аста Аста. Было стыдно за вчерашнее, тревожно и тоскливо. Коровин уже подогнал подводу, сидел опохмелялся.
— Я, сынок, поеду провожать. — Мать была одета в полушубок, держала в руках Алешкин мешок.
— Ну, папа… — Алешкин голос дрогнул.
Отец сидел, смотрел в пол.
— Сядь.
Алешка сел. Помолчали. Отец поднялся, набрал воздуху в свистящие легкие.
— Давай.
Обнялись, поцеловались крепко.
— За вчерашние слезы, сынок, прости. Ваню вспомнил. Ну, знаешь сам.
Мать вся в слезах села в телегу. Собирались люди, что-то говорили, что-то наказывали. На правах невесты, Зинка жалась к Алешке, и он сердито отталкивал ее.
— Да подожди ты.
Подошла Марта Тынц.
— До свидания, Алешка.
— Асте привет, тетя Марта.
— А она дома.
Алешка было кинулся к дому Асты, но почему-то вернулся, сел на телегу. Телега тронулась. У сеней стоял отец и, казалось, не глядел вслед уезжающим. Остались стоять люди. Выехали за деревню, и комок застрял у Алешки в горле — ни слова сказать, ни вздохнуть.
За скотными базами, у дороги стояла Аста. Алешка спрыгнул с телеги, побежал вперед. Подбежал, стал как вкопанный, притронуться не посмел. Аста смотрела на него большими карими глазами и чуть улыбалась.
— До свиданья, Алеша. Пиши.
— Буду писать. — Алешка пятился и все повторял. — Буду писать, буду писать. — А потом побежал и еще издалека крикнул: — Буду писать!
Иди, Бахри…
Деревенька Степановка разместилась на южном склоне пологой черноземной гривы. От изб — обнесенные плетнями огороды. Они спускаются по склону до озера. Озеро почему-то зовется Черным, хотя вода в нем зеленовато-мутная, как и у всех озер в Барабе. Избы, как будто впрягшись в огороды, тянут их, аж плетни трещат. В конце деревни — кузница и гараж, а за ними стала в ряд техника: комбайны и тракторы, лущильники и бороны разных видов и устройств, сеялки, стогометы, тракторные грабли, да такие широкие, что по деревне их не провезешь.
Рядом с такой мощью и красотой почерневшие, неказистые избы выглядят нелепо. Удивляет, кто же работает на этих машинах: так мала деревенька и пустынны ее дворы.
Утро. Солнце выкатилось из-за степей чуть ли не на северо-востоке. Редкие звуки уплотняют тишину. «Дзинь, дзинь», — доносится из кузни. Резко затрещал и, захлебнувшись, умолк пускач дизеля. За скотным базом, вовсе перепела будто железом об железо скребут: «Вжи, вжи, вжи, вжи», а потом: «Подь полоть, подь полоть». А полоть есть что: буйствуют овощи, а меж ними, навострив уши, выгладывает осот — царь сорняков.
За избой на сутунке[6] сидит дед Степан, курит. Он смотрит на озеро, где волнуется табун жеребят, а дальше, на горизонте, у березовой рощи аул Тандов. Дед замечает, что за озером нет березы. Она стояла в степи, высокая, развесистая, и вот — нету.
«Тандовцы, бурдюки, секанули! — Мысленно ругается он. — Не береза, маяк была. Одрях сват Салим Батырыч, нет силов догляд вести. Рощу небось губят теперь хозяева». С грустью думалось о том, что умрут, не увидевшись, хоть до аула вкруг озера девять верст. А было хожено! Всю Барабу до Кулунды истропили с Салим Батырычем. Сколько горностая взято да колонка — несть числа. Врозь, ясно, хаживали. Встречались, бывало, в колках иль в тальниках при болотах. У костра посидят, десяток-два друг другу слов скажут, припасами поделятся и разойдутся в буранистой лесостепи. Во всей Барабе нет ближе друга у деда Степана, чем Салим Батырыч, а теперь родней стали. На свадьбу Салим Батырыч не приезжал из-за ветхости своей, а увидеться хотелось — нет терпения. Внук, Николай, на мотоцикле свозил прошлым годом. Только и делов, что почти молча курили. Даже водки не выпили: не хотелось. Внук, помнится, торопил: «Хватит, деды, болтать, дела у меня». Салим Батырыч и вовсе козлобородым стал, высох, на покойника шибко походит. После поездки дед Степан долго болел. Растрясло кости и внутренности, нет связи в теле. Шабаш, дружок, конец близко.
Мысли путаются. Вот уже забыл про березку, про Салима Батырыча. Глаза чему-то улыбнулись, должно, вспомнил что из молодости. Потом охватила тревога: «Ну, как озеро пересохнет на нет — жар и жар. Да нет, куда ему — воды небось миллион пудов». Вспомнились сыновья, да вот обличья их стали неясными. Четвертого, младшего, — будто четко видит, а старшой как в тумане. Когда уж война была.
Дед видит, как от воды парок вздымается: охолодала за ночь. На душе стало благостно, потому как в дальнем углу озера ловит сейчас Сергей рыбу. Приехал из города третьеводни, каких-то мудреных удочек навез. Вентерями не хочет ловить: нет, говорит, интереса. Чуть свет — вместе с Николаем встает. Николай к тракторам, а этот — на озеро. Карасишек пять принесет, чудак. Потянул бы вентерь — пуд рыбы. Небось песни голосит, какая уж там рыба.
Дед Степан насторожил ухо, прислушался: не слыхать ли Сергея. Но нет. Только у гаража взрыкивает машина, да за огородами, над камышами, кричат чайки, ровно кто скрипучими воротами водит.
Родни было много, но разъехалась, расползлась по городам и еще бог знает куда. Внуки потянулись из Степановки, а за ними — снохи. Теперь уж и правнуки большие. «Ну, здравствуй, Владимир, кажись?» — «Да нет, Михаил». — «А, ну ладно». Перепутались в памяти, бог с ними. Приезжают — небольшая радость и уезжают — горя нет. Чужие какие-то.
Вдвоем остались в внуком Николаем, что от самого младшего. Как погиб его отец, вскоре и невестка Надежда от тифа скончалась. Тянули и его в город: дескать, учить будем — останешься темным в деревне. Только он сам никуда не захотел. От деда ни на шаг. Дед вентеря ставит — и он в лодке. Дед устал — он за весла. Шуршит камышок, мошкара толчется столбиком, дед курит — дым голубой паутинкой сзади. Стрелять по уткам научил — сидячих и влет. Смышленый. В совхозе всякую работу делал; и на сеялке, и на сенокосилке — все умел. Темным тоже не остался — кончил в городе техникум, теперь механиком в Степановке. Жену нашел себе красивую, ладную: внучка Салима Батырыча из Тандова. С ним, дедом, уважительная, ласковая. Николая будто любит. Год живут — слова плохого друг другу не сказали.