, иль в кино прогулялась. Что за дела у тебя, если цепью держат? Посмотришь — директора и те в кино ходят…
— Я, папа, с тебя пример беру: много ты гулял?
— Вона! Да у меня вся жизнь в гульбе: то в шахту, то в саду-огороде. Я в хате-то часу не выдержу.
— Ну вот, ты — в шахте, я — в помещении… Оба мы гулены.
Поставит, чертовка, в тупик, и сказать нечего.
Как-то Татьяна уехала, оставив дома папку. Может, забыла, может, она ей не нужна была, эта папка. «Математические импровизации», — с трудом прочитал Василий Андреич, а пониже: «Кряжевой». Пот прошиб от волнения, когда приподымал картон. Кроме жгучего любопытства — узнать тайну дел дочери, а через дела — и ее саму, было совестно, будто заглядывал в девичье письмо. Листы бумаги были исчерканы крючками и закорючками, нерусскими буквами, и, что больше всего удивило, — почти не было чисел. Он искал какой-нибудь чертеж, потому что знал: без этого ни завод, ни шахту не построишь, но чертежей не было. Какие-то линии, то загнутые, то пересеченные, будто первоклассник баловался, а вокруг опять паучки да крючки. Смотрел на листы, как дикарь на огонь: со страхом и благоговением, предполагая за этими знаками силу и разум, тайну которых ему никогда не постичь.
Неспокойно жил до ее приезда. Глубокое уважение к дочери вдруг сменилось съедающей душу заботой: «Ну как ее дела — пустое место? И хоть без аппетита, а хлеб-то ест… Сектанты вон тоже из хат не вылазят…»
Был у них разговор.
— Скажи-ка мне, Татьяна Васильевна, э-э… Ну как бы это… — Василий Андреич волновался и сердился на себя за то, что хотелось, но не умел заговорить с дочерью «по-ученому». — К чему, если ясно сказать, твоя наука в жизни приложится? К примеру: подмогнет она хлеб растить или уголь добывать?
— Ты хочешь сказать, папа, не ем ли я даром хлеб?
Татьяна, приспустив пушистые ресницы на большие серые глаза и как бы вглядываясь в даль, прошлась от стола к окну и обратно, остановилась напротив, как ученица перед учителем. В васильковом костюме, волосы в меру короткие, светло-русые, сама крупновата, стройна. Он будто впервые увидел, как по-русски красива его дочь.
«Стати на десятерых девок хватило бы. Завянет зря», — подумал с сожалением.
— Объясни, коль не так, — сказал, спохватившись.
— Хорошо. Труд математиков абстрактный, его не потрогаешь, как стол. Ну как бы тебе объяснить: вот ты кинул лопату угля и видишь результат: хватит печку протопить. Я же вывела формулу, а ею не нагреешься и не наешься, и не поставишь в машину вместо колеса.
— Тогда на что она, твоя выводка?
— В том-то и суть, что без этой формулы ни колеса, ни спутника не построишь.
— Что-то не пойму: без пользы — польза?
— Сейчас поймешь. Конструктор сконструировал самолет. Так?.. О нем, о конструкторе, говорят, пишут в газетах. А о том, что он при расчетах пользовался трудом математика, не пишут.
— Так была бы польза, — облегченно вырвалось у Василия Андреича. — Не для газет ведь работаем.
— Согласна. Но ты меня за тунеядца принимал.
— Принимал — не принимал, а кроме выводов, какие вы выводите, еще что-то делать надо. Я вот отмантулил в шахте и полеживал бы до смены. Но ведь нахожу еще дела. Жилье, ягоды, фрукт-овощ — вот! Своими руками. Вас растил-воспитывал.
— Значит, бросить науку и идти в огородницы? — Нежно-белое лицо и шея Татьяны стали наполняться розовостью. — Назад к печке и корыту?! Деградировать?
— Оградироваться ни к чему, — Василий Андреич досадливо махнул рукой. — Смерть не люблю кто за ограду прячется. Но и про землю не забывай. Вы уж за столом-то забыли, как земля пахнет, а она соляром да гарью начинает пахнуть. Зашел в магазин, купил… Ловко. А я бы разве не купил? Худо-бедно — деньги немалые получаю.
— Папа, мы отвлеклись: тебя другое интересовало.
— Не отвлеклись! — Василий Андреич даже ногой притопнул. — Скоро детей будете напрокат брать. Наигрался — и сдал обратно.
— Папа… — у Татьяны надулись, затрепетали ноздри. — Папа, мы поссоримся. — Отец затронул самое для нее неприятное.
Поднял глаза, а у нее слезы уже копятся. И так жалко стало дочь — хоть самому плачь.
— Ладно, ты прости… Я ведь пень старый. Вы вон куда поднялись… Мне до вас что кулику до Петрова дня. Не понимаю я многого.
— Кое в чем ты прав, — тихо сказала она и отошла к окну.
Василий Андреич подошел к ней и, как когда-то маленькой, положил осторожно руку ей на голову. Она прислонилась к его плечу, и так они стояли, глядели в окно, без слов проникаясь друг к другу доверием.
— Может, что недопонимаю, но в одном твердость и ясность имею; жизненный охват узковат у нас. Вот хоть ты: дело свое любишь. Хорошо. Но угрюма твоя жизнь, будто по узкому коридору идешь. А где кипяток молодости, чтоб через края плескал? Чтоб стены этого коридора размыл?
Василий Андреич помолчал, мысленно углубляясь в свою прошлую жизнь, потом возвращался к настоящему, ощупывая памятью годы, события, через которые он проходил, вплоть до настоящего. Вдруг мысль его споткнулась и, видимо, как-то передалась Татьяне. Та посмотрела на него вопросительно.
— Тут Валентина отмочила. Экзамен, вишь, принимала, а один балбес — ни уха ни рыла, дурак дураком. Билась она с ним цельный день. Когда директор ее вызвал — чтоб сдал, говорит, немедленно. Думаешь, по правде поступила? Пошла продиктовала да трояк ему влепила. Заершись, говорит, квартиры не увидишь. Видал? Деды-отцы — жизнь за правду… А она квартиру не отдала. Вот и говорю: много вы знаете, да кое-что заглавное забывать стали.
Василий Андреич отстранил от себя Татьяну.
— Ладно, дочь, работай тут, выводи… — У дверей вздохнул. — Эхе-хе, голова крепчает — плечи слабеют… А ты не обижайся, коль что не так. Вам дали столько, сколько никто до вас не получал. С вас и спрос строгий.
Василий Андреич выкорчевал три старых дерева и посадил на их место три нежных саженца. Бережно уложил их корешки в чернозем, укутал торфом да сверху присыпал опилками, чтобы славно им было спать до весеннего солнышка.
Небо окутала наволочь, прикрыла светлую полоску неба на востоке, будто запечатала. А тихо-то как! Только пойманным оводом ноет на дальнем шурфе вентилятор.
Уверенно и вельможисто навалились на забор цветы — георгины, стрельчато-фарфоровыми чашечками прицелились в небо гладиолусы.
Он не любил эти цветы. «Потому и живут долго, что пусты, назначенья своего не выполняют. Кукушкина слеза на Иртыше нищенка в сравнении с ними, а сколь духовита! За три недели исходит духом и старится. Чудно!» Рассеянные и тревожные думы. «Главное позади, а мешок погодим завязывать — горб еще сдюжит… Детальки крепки, да подсохли — не смазываются, не меняются детальки…»
Чем больше он отдыхал, тем больше чувствовал усталость: «Кровь не нагнетается… Не хочет сама течь — привыкла, чтоб ее гоняли. Шевелиться надо».
Василий Андреич пошел в сарай. Там он снял с гвоздя снизку коронок и стал точить их на ножном точиле. Полоска холодного огня струилась из-под победитового резца; Василий Андреич давил размеренно на педаль, резко отнимал коронку от наждака, прищурившись, прикидывая угол заточки:
…«Ладно, как в воду пойдет», — и брался за другую.
На его лбу налились капли пота, а спине стало парко до горячего. Осадистая тяжесть в груди исчезла: работалось легко.
«Во, дожился, — усмехнулся он. — Как на болотистом зыбуне: все время двигайся. Остановился — утонул».
В сарае потемнело. Дверной проем закрыла дылдастая фигура Светланкиного жениха Валерки Кондырева.
— Здравствуйте, Василий Андреич!
— Здоров… птичник. Вползай, не засть.
Сидели друг против друга. Василий Андреич, будто впервые, разглядывал дюжего, толстой кости парня. Каменистое его лицо потянула улыбка и спряталась. «Сколько наук напридумывали. Легко живут, не надсадятся. Проходчик славный бы из него вышел, упористый. А он — птичник».
— Ну как, Валерий, больше воробьев стало, иль на убыль пошли в твоей, как ее!..
— Ор-ни-то-ло-гии, — подсказал Валерка. — Это наука о птицах. И напрасно вы иронизируете. Птица человека петь научила и в небо его позвала.
— Да я разве против? Только дело это вроде немужское: птичкам под перышки заглядывать. Задавишь поди птаху такими лапами. Ты когда-нибудь бревна носил или, к примеру, камни?
— Нет. А зачем? — удивился Валерка.
— Может, картошку копал?
— Учился когда, месяц сено сгребал. Посылали… А что?
— Да так. Я к тому: не зовет ли тело к работе?
Ну чтоб оно устало, заныло, а потом радостно отдохнуло?
— Так я спортом занимаюсь. Гирями…
«Зовет, значит, на утеху», — подумал. И спросил:
— Ты, Валерий, грамотный… Не скажешь, что-то меня вразнос берет? Работаю — как живчик, сел — гнет долит. С тобой вот мало посидел, а уж грудь обручами тянет.
— Вам нужен отдых, — уверенно сказал Валерка. — Отлежаться, погулять. Это же элементарно: отработал свое — отдыхай. Вам для этого государство пенсию дало. Говорят, маршалы в отставку не уходят. Но вы же проходчик… И всех денег не заработаешь.
— Ладно, — резко прервал Василий Андреич Валеркину болтовню, — завтракать пошли: кличут.
Тот пожал широченными плечами, вышел.
«Разве поймет птичник. Разрознились, беда».
Дочери вышли к столу свежие, туго обтянутые вязаными костюмами.
— Вы бы платьи надели — за стол ведь садитесь.
Наталья поставила графинчик, рюмки.
— Давайте-ка, собрались коли…
Василий Андреич отодвинул графин, начал нехотя есть.
Валерка, как фокусник, налил мгновенно в рюмки.
— Ну, Татьяна Васильевна, за твою без пяти минут — докторскую! За тебя. Светлячок!
Валеркина и Светланкина рюмки сошлись над столом в долгой паузе. Светланка, не стесняясь, откровенно счастливая, глядела на него.
— Что-то ты, отец, смурый? Не захворал ли?
Наталья убрала от него наполовину несъеденное блюдо.
— Пустое. К непогоде, должно, разымает.
Он встретился с глазами жены. По-молодому чистые, бесхитростные, они беспокоились и пугались. От нее не скроешься — все знает.