Когда умерли автобусы — страница 5 из 13

Ничто не может разрушить связь между нами, ничто не может ее разрушить, — именно это я и говорил, — Господи, как я мог быть таким идиотом.


Дни гнева[8]

Она высказала ему это прямо в лицо, стоя на ступеньках синагоги. Сразу, как только они вышли, еще до того, как он успел спрятать кипу в карман[9]. Она вырвала ладонь из его ладони и сказала, что он скотина и чтобы он больше не смел так с ней разговаривать и тащить ее за собой, как будто она неживой предмет. И еще как громко сказала — так, что люди слышали. Люди, которые с ним работают, и даже рабби — но это не помешало ей повысить голос. Он должен был влепить ей пощечину прямо на месте, сбросить ее со ступенек. Но он, как последний идиот, ждал, пока они доберутся до дома. Когда он ее ударил, она выглядела такой изумленной. Как собака, которую бьют за дерьмо, наваленное на ковер, уже после того, как оно засохло. Он отвешивал ей короткие пощечины, а она кричала: «Менахем! Менахем!» — как если бы ее бил какой-то чужой человек, а его она звала на помощь. «Менахем! Менахем!» Она забилась в угол, «Менахем! Менахем!», и он двинул ее по ребрам.

Когда он отошел от нее, чтобы прикурить, он увидел кровавое пятно на туфлях, которые он всегда надевал в Йом Кипур[10], снова посмотрел на нее — и увидел красный полумесяц на платье, которое он подарил ей к празднику. Полумесяц превращался в луну — видимо, у нее шла кровь носом. Он притянул к себе стул и уселся на него — спиной к ней, лицом к часам. Он слышал, как она плачет, — там, за спиной. Слышал резкий вздох, когда она попыталась встать, и глухой удар, когда она снова сползла на пол. Стрелки часов двигались с опасной скоростью, он расстегнул впивающуюся в тело пряжку ремня, оторвал спину от спинки стула и подался вперед.

«Прости, — донесся ее тихий шепот из угла комнаты. — Прости, Менахем, я не хотела, прости меня». И они с Господом простили ее — в самый подходящий момент, всего за тридцать секунд до истечения срока.


Газа-блюз

Вайсмана одолевал сухой кашель, вроде туберкулезного, и всю дорогу он только и делал, что откашливался и сплевывал в салфетку. «Это все сигареты, — сказал он извиняющимся тоном. — Они меня убивают».

У погранпоста «Эрез» мы припарковали машину на заправке. Нас уже ждало такси с местными номерами. «Ты бланки не забыл?» — спросил Вайсман и сплюнул на асфальт желтую мокроту. Я отрицательно покачал головой. «А доверенности?» — придирчиво продолжал Вайсман. Я сказал — да, и их тоже взял.

Нам ничего не пришлось говорить таксисту, он сам все знал и повез нас прямо в офис к Фадиду. Стоял уже конец мая, но улицы заливала вода — видимо, здесь были какие-то проблемы с канализацией. «Дорога дерьмо, — жаловался таксист. — Каждый три неделя нет возить». Я понял, что он заранее готовит нас к расставанию с кругленькой суммой.

Мы вошли в офис Фадида, он пожал нам руки. «Знакомься, — сказал ему Вайсман, — это Нив, он стажер у нас в компании. Приехал сюда учиться». — «Раскрой глаза, Нив, — обратился ко мне Фадид на чистейшем иврите. — Раскрой глаза пошире и хорошенько смотри по сторонам, тут есть чему поучиться». Он впустил нас в свой кабинет. «Ты садись здесь, — сказал он Вайсману, указывая на кожаный стул позади бюро, — а вот это, — он указал на маленькую деревянную скамеечку в углу комнаты, — это место для переводчика. Я вернусь в два, чувствуйте себя как дома». Я уселся на кожаный кабинетный диван и разложил бланки пятью стопками на невысоком журнальном столике. Тем временем пришел переводчик. «Всего четверо истцов, — сказал он. Его звали Масуд или что-то в этом роде. — Два с глазами, один с ногой и один с яйцами». Подписание документов плюс собеседование могли занять, по словам Вайсмана, где-то около двадцати минут на каждого, а значит, самое позднее часа через полтора мы должны были тронуться в обратный путь. Вайсман задавал им через переводчика обычные вопросы и прикуривал одну сигарету от другой. Я давал им подписать отказ от сохранения врачебной тайны и доверенность, а потом объяснял через переводчика, что в случае, если они выиграют дело, мы берем себе сумму, колеблющуюся между пятнадцатью и двадцатью процентами. Одна женщина с выбитым глазом расписалась отпечатком большого пальца — раньше я видел такое только в кино. Мужчина, который получил травму мошонки, спросил на иврите, может ли его жалоба помочь засадить в тюрьму того следователя, который ударил его по яйцам. «Я знаю ему имя и не боюсь говорить для суд, — сказал он. — Стив, йинналь абу[11], так его звали». Переводчик набросился на него по-арабски за то, что он заговорил на иврите. «Если ты так хочешь разговаривать с ними сам, — заявил он, — то я здесь ни к чему, я могу вообще выйти». Я немножко знаю арабский — в школе учил.

Через час десять минут мы уже ехали в такси обратно, к посту «Эрез», Фадид пригласил нас пообедать, но Вайсман объяснил, что мы спешим. Всю дорогу он кашлял и сплевывал в салфетки. «Это не хорошо, господин, — сказал ему таксист. — Ты должен пойти к доктор. Муж моей сестра доктор, живет близко». — «Спасибо, это ничего, я привык, — Вайсман попытался улыбнуться в ответ. — Это все сигареты, они меня убивают, медленно, постепенно».

Почти всю дорогу мы молчали, я думал про свою баскетбольную тренировку, она была назначена на пять. «В трех случаях у нас есть шансы, — сказал Вайсман. — Кроме этого, с яйцами. За те три года, что он просидел в тюрьме, нет никаких упоминаний о его травме. Пойди докажи, что они сделали это три с половиной года назад». — «Но ты все равно возьмешься?» — спросил я. «Да, — нехотя ответил Вайсман. — Я не говорил, что не возьмусь, сказал только, что у нас нет шансов». Он попытался поймать что-нибудь по радио, но раздавался лишь треск статического электричества. Тогда он попробовал напевать, но через несколько секунд ему надоело, он закурил и снова принялся кашлять. Потом опять спросил меня, собрал ли я у них подписи на всех бумажках. Я ответил: «Да». — «Знаешь, — сказал он вдруг, — мне следовало родиться негром. Каждый раз, когда я возвращаюсь отсюда, я говорю себе: «Вайсман, ты должен был родиться негром. Не здесь, нет — где-нибудь далеко, может быть, в Новом Орлеане. — Он приоткрыл окно машины и щелчком выкинул сигарету. — Билли — вот как меня должны были звать, Билли Уайтман, это хорошее имя для певца. — Он прочистил горло, как если бы собирался запеть, но стоило ему набрать воздуха в легкие, как раздались хрип и кашель. — Видишь? — сказал он, когда смог взять себя в руки, поднести ко рту грязную салфетку и прокашляться в нее как следует. — Это я сам написал, сильно, а? «Билли Уайтман и Покинутые» — вот как звали бы нашу группу. И мы бы играли только блюз».


Муравьи

Я отрубаю им головы ножом, по одному, чтобы получалось аккуратно. Потом я складываю их в большие кучи прямо перед входом в муравейник и принимаюсь ждать. Вот одна мурашка возвращается домой с маленькой крошкой хлеба. Она взбирается на кучу, она и представить себе не может, что ее поджидает. Я чиркаю спичкой, и она вспыхивает.

Мама говорит, что мне надо обучаться самостоятельно, так что в школу я больше не хожу. Но папа мне не раз говорил, что все, чему учат в школе, — вранье и чушь. А изучать вранье и чушь самостоятельно у меня нет сил, вместо этого я планирую разобраться с муравьями.

Папа и мама почти не разговаривают друг с другом с тех пор, как я перестал ходить в школу. Мама говорит, что виноват папа. Однажды я слышал, как она кричала ему: «Меня же про тебя предупреждали, мне же говорили не выходить за тебя замуж. Ты посмотри на себя — каждый день спит до полудня, не работает, ходит по дому голый. Ребенок тебя стыдится — это ты хоть понимаешь? Вот почему он целыми днями где-то бегает!»

Я для них как бог. Я могу сделать с ними все, что захочу, и им это отлично известно. Если мне захочется, их муравейник будет лопаться от еды, а если они меня рассердят — шмяк! — и они размазаны по подошвам моих сандалий.

Мама ушла из дому, забрала меня и переехала жить к Хасиде Швейг, но я сбежал обратно домой. Теперь у меня есть план. План, который заставит всех снова зауважать папу и меня. Это очень даже просто сделать, надо только придерживаться программы тренировок.

Два муравья — крошка хлеба, десять муравьев — это уже оливковый листок, триста миллиардов — это целая школа, поднимающаяся в воздух. «Поставьте нас на место! — орет им Манташ. — Я вам приказываю немедленно опустить нас вниз!» — но муравьи срать на него хотели, они слушаются только моих приказов. Теперь дети прыгают из окон школы, с каждым прыгнувшим ребенком школа становится легче, и муравьи начинают двигаться быстрее. Меньше чем через пять минут они переходят на бег.

И вот я возвращаюсь домой, возвращаюсь победителем. Меня боготворят не только муравьи, но и одноклассники. Нет больше школы, нет больше тех, кто стал бы смеяться над папой. Теперь все будет, как раньше. Мне хочется рассказать про это папе, но его нет дома. Я проверяю комнату за комнатой — он не в гостиной и не в спальне. Может быть, он уже знает, что всё позади, думаю я, может, он вернулся к себе на работу? Но нет: я вижу его из окна кухни, он во дворе, голый, стоит на четвереньках около муравейника[12].


Без нее

Чем заняться, когда умерла женщина, которая была главной любовью всей вашей жизни? Я вот прокатился в Иерусалим и обратно. Были чудовищные пробки, как раз начинался какой-то кинофестиваль. Один только путь от центра города до ворот Геа занял больше часа. Парень, с которым я ехал, был молодым адвокатом плюс мастером каких-то там боевых искусств. «Спасибо, — бормотал он всю дорогу. — Спасибо всем тем, кто проголосовал за меня, и в особенности моей маме, без которой... Без которой». Он всегда застревал на «без которой», и так триста раз.