Метон рассказывал нам о горах, которые ему пришлось преодолевать, и о реках, которые он форсировал, о галльских деревнях с их необычными видами и запахами, о гениальности Цезаря, умеющего перехитрить местные племена и подавить их выступления (на мой взгляд, поведение прославленного полководца отличалось неприкрытой жестокостью и способностью к самому низкому предательству, но я благоразумно держал эти мысли при себе). Метон подтвердил, что галлы — люди необычайно крупных размеров, многие из них просто гиганты. «Они считают нас низкорослым народом и смеются нам прямо в лицо, — сказал он. — Однако им не приходится смеяться долго».
Метон горел желанием услышать новости из Рима. Экон и я пересказали ему все сплетни последних дней, какие смогли вспомнить, включая и недавние интриги вокруг египетского кризиса.
— Помпей и твой любимый полководец, похоже, сравняли очки в последней игре, — заметил Экон, — исторгнув равное количество серебра из запасов царя Птолемея в обмен на подкуп сената, чтобы тот одобрительно посмотрел на его попытки оставить за собой египетский трон. Зато Красс остался вне игры.
— А что нужно Крассу от Египта? — воскликнул Метон, у которого помимо преданности Цезарю были свои причины не любить известного миллионера. — Он и так достаточно богат.
— Для Красса Красс никогда не будет достаточно богат, — сказал я.
— Если он хочет участвовать в состязании, — сказал Метон, с рассеянным видом потянувшись за своим коротким мечом и играя его рукояткой, — Крассу нужно выспорить у сената новое назначение на пост военачальника и впечатлить народ несколькими военными победами. Серебро добывает голоса, но лишь слава приносит величие, — добавил он, и я спросил себя, кому принадлежат эти слова — Метону или самому Цезарю, финансовое положение которого с каждым годом становилось все более шатким, тогда как список его побед продолжал удлиняться.
— Но Помпей усмирил Восток, а теперь Цезарь усмиряет Галлию, — сказал Экон. — Что останется Крассу?
— Ему просто придется найти себе новых врагов, — ответил Метон.
— Что ж, Египет находится так далеко, как только могут унести меня мысли, — сказал я и продолжил рассказывать о том, что я узнал от Диона вечером накануне того, как мы покинули Рим. Благодаря своей близости к Цезарю и его штабу, Метон уже слышал кое-что об убийстве александрийских послов, но не представлял себе всех масштабов скандала. Он был искренне потрясен, и я удивился про себя, как может быть встревожен простым убийством человек, привыкший к резне кровопролитнейших сражений. Эта мысль расстроила меня, поскольку я внезапно остро ощутил, как растет дистанция между мной и Метоном. Когда я стал описывать необычные обстоятельства визита, который нанесли мне Дион и его спутник, а также их наряды, — философ, одетый женщиной, и галл, одетый мужчиной, — Метон разразился взрывом смеха. Его смех побудил меня остановиться на более мелких подробностях, отчего он захохотал еще громче. Внезапно щетинистый подбородок и кровавые потеки на одежде перестали застилать мне глаза. Я снова видел перед собой смеющееся лицо мальчика, которого усыновил много лет назад, и понял, что нашел то, ради чего приехал сюда.
* * *
Получилось так, что Экон и я отсутствовали почти месяц и вернулись в Рим лишь после февральских ид. Сперва нас задержала снежная буря. Затем я простудился и подхватил кашель, который надсаживал мне грудь. После этого, когда я уже готов был двигаться в путь, заболел Белбон, причем тем же самым кашлем. Хотя найдутся люди, которые отнесутся с презрением к тому, что я отложил поездку ради того, чтобы ухаживать за больным рабом, мне кажется неразумным пускаться в опасное путешествие по зимним дорогам с больным телохранителем. Кроме того, я использовал любой предлог, чтобы подольше побыть с Метоном.
На обратном пути случай свел нас с тем же бесстрашным лодочником, который вез нас месяц назад, и мы пересекли Адриатическое море в уже знакомой лодке. Теперь мне не стоило большого труда уговорить Экона потратить несколько минут в храме Фортуны, прежде чем мы отчалим от берега. К счастью для нас, небо было чистым, а море — спокойным, и плавание прошло благополучно.
Вернувшись в Рим, я нашел Вифанию в гораздо лучшем расположении духа, чем то, в котором я ее оставил. Сказать по правде, тот прием, который она устроила мне в ночь после моего приезда, мог бы довести до обморока более слабого мужчину. Было время, когда месячной разлуки было достаточно, чтобы наше желание достигло необузданной глубины; я полагал, что с этим давно покончено, но той ночью Вифании удалось заставить меня почувствовать себя скорее двадцатичетырехлетним юнцом, чем отцом семейства пятидесяти четырех лет. Несмотря на боль и ломоту, накопившиеся в теле за предшествующие дни, проведенные в седле, я поднялся на следующее утро, чувствуя себя превосходно.
Пока мы сидели за завтраком, состоявшим из лепешек по-египетски и просяной каши с изюмом, Вифания вывалила на меня все сплетни последних дней. Я прихлебывал из чаши с горячим вином, сдобренным медом, и вполуха слушал о том, что скряга-сенатор, живший напротив, наконец покрыл свой дом новой крышей, и что группа эфиопских проституток поселилась, похоже, в доме богатого вдовца, расположенном выше по нашей улице. Когда Вифания перешла к делам, происходившим на форуме, я стал прислушиваться внимательнее.
Вифания всегда питала слабость к нашему красивому соседу Марку Целию — тому самому, с которым я столкнулся в ночь перед отъездом из Рима. По славам Вифании, Целий только что завершил обвинительный процесс, который заставил говорить о себе весь город.
— Я ходила смотреть, — сказала она.
— Правда? Тебя интересовало само разбирательство или обвинитель?
— И то и другое, разумеется. А почему нет? — она вдруг стала защищаться: — Я знаю достаточно о судах и законах после всех этих прожитых с тобою лет.
— О да, а Марк Целий к тому же очень хорош собой, когда ораторствует на волнительной ноте, — глаза горят, вены на лбу и на шее набухли…
Вифания приготовилась ответить, но передумала и, сделав непроницаемое лицо, стала пристально смотреть на меня.
— Обвинение, — сказал я наконец. — Против кого?
— Против какого-то Бестии.
— Луция Кальпурния Бестии?
Она кивнула.
— Ты ошибаешься, — сказал я с полным ртом, набитым просом.
— Полагаю, что нет. — Выражение ее лица стало надменным.
— Но Целий поддерживал старого Бестию прошлой осенью на выборах претора. Они были политическими союзниками.
— Больше они не союзники.
Это было более чем вероятно, учитывая закрепившуюся за Целием репутацию изменника — как в любви, так и в политике. Даже когда он публично поддерживал кандидата или одну из сторон в судебном разбирательстве, никто не мог с уверенностью судить о его истинных намерениях.
— И в чем же он обвинял Бестию?
— В подкупе избирателей.
— Ха! Осенью он собирает голоса для Бестии, а весной возбуждает против него дело за незаконный сбор голосов. О, римская политика! — Я покачал головой. — А кто защищал Бестию?
— Твой старый друг Цицерон.
— Неужели?
Это придавало делу особый оборот. В свое время Марк Целий вступил на поприще общественной жизни как ученик и протеже Цицерона. Затем, во время волнений, связанных с заговором Катилины, пути Целия разошлись с путями его наставника — или они оба притворились, что это так, чтобы Целию легче было шпионить в пользу Цицерона. На протяжении всего этого бурного эпизода истинная принадлежность Целия к какой-либо из сторон оставалась загадкой — по крайней мере для меня. Затем Целий покинул Рим, чтобы провести год на правительственной службе где-то в Африке. Вернувшись, он, казалось, окончательно покинул лагерь своего бывшего учителя, выступив против Цицерона в суде и даже взяв верх над прославленным оратором. Затем, когда сенат приговорил Цицерона к изгнанию, а его враги продолжали неистовствовать и разрушили принадлежавший Цицерону прекрасный дом на Палатине, не кто иной, как мой сосед Марк Целий, постучавшись у моих дверей, принес мне эти новости, сожалея, что из окон его собственного жилища не видно погрома, и спрашивая, нельзя ли ему посмотреть, как горит дом его учителя, с моего балкона! По тому, как зловещие отблески плясали на его красивом лице, невозможно было сказать, что чувствовал Целий в те минуты — гнев или радость или понемногу и то и другое.
После долгих политических пререканий сенат призвал Цицерона из изгнания, и он вернулся в Рим. Его дом на Палатине начал отстраиваться вновь. А теперь, по словам Вифании, он опять вступил в схватку умов в суде со своим бывшим учеником Марком Целием.
— Ну, не томи меня неведением, — сказал я. — Чем закончилось дело?
— Цицерон выиграл, — сказала Вифания. — Бестия был оправдан. Но Целий говорит, что судей подкупили, и клянется, что выдвинет обвинения против Бестии еще раз.
Я рассмеялся.
— Упорный малый, верно? Добившись однажды преимущества над Цицероном в суде, он, я полагаю, просто не может позволить, чтобы его прежний учитель одержал над ним верх в этот раз! Или Целию не хватило одной речи, чтобы как следует оклеветать Бестию?
— О, я думаю, он справился очень хорошо.
— Речь была полна яда?
— Пропитана им насквозь. В своем заключении Целий вспомнил о прошлогодней смерти жены Бестии и о смерти его первой жены, случившейся до этого. Практически он обвинил Бестию в намеренном отравительстве.
— Женоубийство, по-моему, не имеет прямого отношения к подкупу избирателей.
— Пожалуй, нет, но, когда Целий заговорил об этом, оба преступления оказались связаны друг с другом.
— Уничтожение личности противника — краеугольный камень римской юриспруденции, — сказал я. — Обвинитель прибегает к любым доступным способам, чтобы разрушить репутацию обвиняемого, так чтобы казалось более вероятным, что тот мог совершить приписываемые ему преступления. Это куда легче, чем предъявить настоящие доказательства вины. Затем защита делает то же самое, обвиняя обвинителя в различных мерзостях, чтобы подорвать доверие судей к его словам. Странно подумать, но когда-то я искренне уважал адвокатов и даже восхищался их ремеслом. Да, действительно, до меня доходили слухи, что Бестия убил обеих своих жен. Обе они умерли достаточно молодыми, не страдая перед этим ни от каких болезней, без единого следа насильственной смерти на телах, поэтому люди, естественно, говорят, что он отравил их, хотя даже яд, как правило, оставляет следы.