— Кто никогда не простил бы — Венера или Лесбия? Он посмотрел на меня трагическим взглядом.
— Какая разница?
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Гнев Ахиллеса побледнел бы рядом с гневом Вифании.
Ярость Вифании была холодной, а не жаркой. Она скорее замораживала, чем обжигала. Она была невидимой, тайной, подстерегающей незаметно. Она проявлялась не в шумных поступках, а в холодном, расчетливом бездействии, в несказанных словах, невозвращенных взглядах, незамеченных мольбах о пощаде. Думаю, Вифания обнаруживала свой гнев таким пассивным образом потому, что была рождена рабыней и прожила рабыней значительную часть своей жизни, пока я не отпустил ее на свободу и не женился на ней, чтобы наша дочь родилась свободной. Ее манера поведения (и манера поведения героя «Илиады») рабская: она дуется, хмурится и выжидает.
Плохо было то, что я отпустил Белбона одного из дома Клодии и вынужден был идти ночью через Палатин без телохранителя. Еще хуже, что в конце концов я пришел домой с запахом дешевого вина и прогорклого дыма кабацких светильников. Но то, что я провел ночь с этой женщиной!
Разумеется, это смешно, и я так и сказал ей об этом, тем более что я даже не встретился с Клодией вчера вечером.
Как я тогда объясню приставший ко мне запах духов?
Более догадливый человек (или даже я сам, менее уставший и сонный) дважды подумал бы перед тем, как говорить, что запах духов перешел к нему от одеяла, накинутого на него дамой, о которой идет речь, когда он, сам того не желая, прикорнул в ее саду…
Такой прием ждал меня дома. Малый остаток ночи я провел, стараясь устроиться поудобнее, на жесткой кушетке у себя в кабинете. Я привык спать, ощущая рядом с собой теплое тело.
Я также привык спать по меньшей мере до наступления дня, особенно после того, как провел на ногах половину ночи. Но мне не дали. Вифания не стала будить меня; она просто создала условия, в которых невозможно было спать. Неужели действительно нужно посылать рабыню, чтобы она устраивала уборку в моем кабинете еще до рассвета?
После того как я проснулся, Вифания не стала отказываться кормить меня. Но просяная каша была комковатой и холодной, и разговора, который согрел бы ее, не получилось.
После завтрака я выгнал рабыню из кабинета и закрыл за ней дверь. Подходящее утро, решил я, для того чтобы написать письмо:
«Моему любимому сыну Метону, служащему под командованием Гая Юлия Цезаря в Галлии, от его любящего отца из Рима, да пребудет с тобой богиня Фортуна.
Пишу тебе это письмо всего три дня спустя после того, как отправил предыдущее; март закончился, и впереди апрельские календы. Много чего случилось за это время, и все — по поводу убийства Диона.
Наш сосед Марк Целий (бывший сосед; Клодий выгнал его) обвинен в убийстве Диона и других преступлениях против египетских послов, равно как и в первой попытке покушения на жизнь Диона (при помощи яда). Я был нанят друзьями обвинителей разыскать улики, подтверждающие виновность Целия. Мой личный интерес заключается в том, чтобы обнаружить, кто именно убил Диона, с тем чтобы покончить с этим надоевшим делом ради собственного спокойствия, если не ради правосудия.
Подробности попытаюсь изложить в следующем письме (возможно, после суда, который начинается послезавтра). То, что занимает сейчас мой ум и что я давно бы уже хотел обсудить с тобой, будь ты здесь, касается другого.
Что это за безумие, которое поэты называют любовью?
Что это за сила, которая заставляет человека биться грудью о раздирающее безразличие женщины, которая больше не любит его? Которая принуждает женщину добиваться полного уничтожения мужчины, оставившего ее? Что за жестокая страсть подстрекает человека рационального интеллекта домогаться унижения своего беспомощного партнера по половой связи? Как может евнух, по всем понятиям неотзывчивый к любви, быть очарован красивой женщиной? Неужели естественно, чтобы брат и сестра делили одну постель, как иногда, судя по рассказам, поступают египетские боги и богини? Зачем поклонники Великой Матери, пребывая в экстазе, лишают себя мужского достоинства? Зачем женщина крадет клочок волос из паха у мужчины, чтобы любовно спрятать его в тайнике с памятными вещицами?
Ты спросишь, не сошел ли я с ума, что задаю такие вопросы. Но дело в том, что они имеют такое же отношение к убийству Диона и предстоящему судебному разбирательству по обвинению Целия, как и интриги египетской политики, и я чувствую, что зашел в тупик. Боюсь, что стал слишком стар для такой работы, которая требует разума, сопереживающего окружающему миру. Я люблю тешить себя мыслью, что с годами становлюсь мудрее, но что толку от мудрости в мире, который следует диктату безумных страстей? Я чувствую себя единственным трезвенником на корабле пьяниц.
Мы говорим, влияние Венеры вызывает все эти особенности поведения, словно это может что-нибудь объяснить и словно мы не употребляем выражение «влияние Венеры» именно потому, что мы не понимаем этих страстей и не можем найти им толкования, и только страдаем от них, когда они касаются нас, и молча наблюдаем, сбитые с толку, эти страдания в других…»
Раздался стук в дверь. Я приготовился к очередному ледяному душу и откликнулся: «Входи». Но в комнату вошла не Вифания. Это была Диана.
Она закрыла за собой дверь и села в кресло, стоявшее напротив моего стола. На лице ее лежала тень. Что-то ее беспокоило.
— Мама сердится на тебя, — сказала она.
— Неужели? Я не заметил.
— Что ты делаешь?
— Пишу письмо Метону.
— Разве ты не писал ему несколько дней назад?
— Писал.
— О чем ты пишешь в этом письме?
— Так, о том о сем.
— Это о твоей работе?
— В каком-то смысле. Да, это о моей работе.
— Ты пишешь Метону, потому что отослал Экона в путешествие и тебе нужно теперь с кем-то поговорить. Правильно?
— Ты очень догадлива, Диана.
Она подняла руку и откинула назад прядь волос, упавших ей на щеку. Какие замечательные, блестящие у нее волосы, словно волосы ее матери еще до того, как седина начала гасить их глянец. Пряди упали ей на плечи, опустившись почти до груди, обрамляя лицо и шею. В мягком утреннем свете кожа ее сверкала, будто смуглые розовые лепестки.
— Почему бы тебе не поделиться своими неприятностями со мной, папа? Мама так и делает. Она говорит мне обо всем.
— Думаю, так принято везде. Матери и дочери, отцы и сыновья.
Она посмотрела на меня в упор. Я попытался выдержать ее взгляд, но вместо этого отвернулся.
— Мальчики старше тебя, Диана. Они разделяют со мной мои труды, мои путешествия, — я улыбнулся. — Стоит мне начать предложение, как Экон уже готов закончить его.
— А Метон?
— Метон другой. Ты уже достаточно взрослая, чтобы помнить, что произошло, пока мы жили в нашем поместье Каталине, ссора между мной и Метоном, его решение стать солдатом. Это была большая проверка нашей привязанности друг к другу. Теперь он живет сам по себе, и я не всегда могу понять его. Но я всегда могу рассказать ему о том, что думаю.
— Но Экон и Метон даже не твои родные дети. Ты усыновил их. А во мне течет твоя кровь, папа.
— Да, Диана, я знаю.
Почему тогда ты такая таинственная, подумал я, почему нас разделяет такая пропасть? И почему мне приходится держать эти мысли при себе, вместо того чтобы высказать их вслух?
— Можно, я прочитаю твое письмо, папа?
От неожиданности я вздрогнул, посмотрел на пергамент, обдумывая написанные на нем слова.
— Я не уверен, что ты все поймешь, Диана.
— Тогда ты мне объяснишь.
— Знаешь, мне не очень-то хочется. Если бы ты была постарше…
— Я уже не ребенок, папа.
Я покачал головой.
— Мама говорит, я уже взрослая женщина.
Я прочистил горло.
— Что ж, тогда ты, я полагаю, имеешь полное право читать личные письма своей матери.
— Это жестоко, папа. Ты же знаешь, что мама не умеет ни читать, ни писать, что едва ли можно считать ее виной. Если бы она была воспитана, как римская девочка…
Вместо того чтобы быть египетской рабыней, подумал я. Неужели именно это расстраивает Диану — происхождение ее матери, тот факт, что она родилась от женщины, бывшей рабыней? Мы с Дианой никогда не говорили об этом напрямую, хотя я и подозревал, что Вифания что-то должна была ей рассказывать. Без сомнения, они много времени проводят, беседуя друг с другом наедине. Неужели Диана упрекала меня за то, что я когда-то купил ее мать на невольничьем рынке в Александрии? Но ведь именно я освободил Вифанию из рабства. Неожиданно все это показалось мне ужасно запутанным.
— Почти ни одна римская женщина не умеет читать, Диана.
— Женщина, для которой ты работаешь, умеет читать, я полагаю.
— Уверен, что умеет.
— И ты настоял, чтобы я тоже научилась.
— Да, это так.
— Так к чему мне это умение, если ты запрещаешь мне использовать его? — Она посмотрела на лежавшее передо мной письмо.
Ее способ добиться того, чего она хотела, был как две капли воды схож с тактикой Вифании — окольная логика, упрямая настойчивость, пробуждение во мне чувства вины за такие вещи, о которых я и не подозревал. Говорят, боги могут принимать знакомый нам облик и расхаживать среди нас, не вызывая ни малейшего подозрения. На один краткий, странный момент мне показалось, будто упала какая-то пелена, и я почувствовал, что передо мной сидит Вифания, изменившая внешность, чтобы поставить меня в тупик. Кто это существо — Диана и откуда она взялась?
Я протянул ей письмо и следил за тем, как она читала. Она читала медленно, слегка шевеля губами. Она пока еще не получила такого образования, как Метон.
Я ждал, что она спросит у меня об именах людей, о которых я упоминал, или попросит объяснить подробнее сущность страстей, которые я описывал в своем письме, но, закончив читать, она спросила:
— Зачем ты так настойчиво хочешь найти человека, который убил Диона?
— Как я там написал в письме? «Ради собственного спокойствия».