— Ты уверен, что говоришь о Клодии? Или ты описываешь себя, Катулл?
Он надолго замолчал, прежде чем ответить:
— Я думаю, что не полюбил бы ее так сильно, если бы мы не были с ней определенным образом похожи.
Он опять надолго замолчал, и я уже решил было, что он заснул, как вдруг он пробормотал:
— Цицерон будет говорить завтра.
— Что?
— На суде.
— Да.
— Ей надо было трижды подумать, прежде чем выступать против него. Цицерон опасный человек.
— Я знаю. Я видел, что он сделал с Катилиной после того, как всерьез вознамерился его уничтожить. И всего этого он добился одними словами.
— Клодия думает, будто все упирается в тело, в половую страсть. Она не понимает власти слов. Вот почему считает мои стихи слабыми. — Он затих, потом снова заговорил: — Цицерон был влюблен в нее однажды. Ты знал об этом?
— Мне доводилось слышать какие-то туманные слухи, но тогда они показались мне ерундой. Чтобы Цицерон полюбил кого-нибудь, кроме себя?
— И все же он был влюблен до безумия. Он был большим другом ее мужа, Квинта. Часто посещал их дом, еще в те времена, когда Квинт был жив и это место было… было достаточно респектабельным, чтобы такой человек, как Цицерон, чувствовал себя там, как дома. Клодия тогда была гораздо сдержанней, более благоразумной, во всяком случае. Думаю, ей нравилось заводить романы за спиной мужа — все эти тайные свидания, опасность быть пойманной, порочное удовольствие наставлять рога мужу. Ну и конечно, замужняя женщина может отделаться от своего любовника в ту же минуту, как он надоест ей…
— Но Цицерон? Это нелепо. Он презирает таких людей, как она.
— Разве есть еще такие люди, как Клодия?
— Ты знаешь, что я имею в виду.
— Возможно, он презирает ее теперь, но тогда… Это было в худший период замужества Клодии, за несколько лет до смерти ее мужа, когда оба они ругались все время, даже на людях. Особенно на людях. Они устраивали скандалы по любому поводу: романы Клодии, карьера ее брата, деньги, политика. Я всегда думал, что Цицерона в ней больше всего привлекала ее способность к аргументации. Он мог и не принимать во внимание, что она красива, но она была к тому же умна и остра на язык. Роскошная красавица, способная в споре заткнуть Квинта за пояс, — что ж, Цицерон стал восхищаться ею. Время от времени это случается с такими людьми, как он, когда они держат свои естественные страсти запечатанными. Неожиданно они оказываются по уши влюблены в совершенно неподходящую особу. Я подозреваю, что Клодия была слегка заинтригована им — нездоровая тяга противоположностей. Я так и не знаю, что у них из всего этого получилось. Она говорила о близости, но я посчитал, что она просто дразнила меня. Их роман закончился много лет назад, но это лишь делает его еще опаснее для нее теперь.
— Опаснее? — спросил я, не совсем понимая, что он имеет в виду. Я уже почти засыпал.
— Такие люди, как Цицерон, не любят останавливаться на подобных воспоминаниях. Они считают это слабостью. Они предпочитают избавляться от них.
Я попытался представить себе Цицерона в роли любовника — чопорного, угрюмого Цицерона, — но чувствовал себя слишком усталым для мысленных усилий или просто побоялся, что мне приснится дурной сон.
— Завтра — ага, нет, свет уже пробивается сквозь ставни. Небо светлеет, — вздохнул Катулл. — Значит, не завтра, а сегодня. Сегодня начинается праздник Великой Матери, а на форуме кто-то проиграет все.
— Откуда ты знаешь?
Он постучал себя пальцем по уху.
— Боги нашептывают на ухо поэту. Сегодня кто-то будет публично уничтожен. Унижен. Раздавлен навсегда.
— Ты имеешь в виду Марка Целия.
— Кто, я?
— Кого же еще?
Он потянулся, судорожно зевая.
— Дела могут пойти так, а могут и иначе. Даже богам порой приходится ждать, чтобы увидеть.
— Что ты хочешь сказать? — пробормотал я. После этого я, должна быть, заснул, а может, это сделал Катулл, потому что ответа его я не услышал.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ NEXUS[4]
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
После одного или двух часов беспокойного сна я открыл глаза. Утренний свет уже проникал сквозь щели в ставнях, но разбудил меня, я полагаю, храп Катулла.
Я пробрался в переднюю, пинками поднял Белбона и приказал ему как можно скорее отправляться домой и принести мою лучшую тогу. Он вернулся прежде, чем я закончил умываться.
— Наверное, кто-то просидел всю ночь начеку у двери, — сказал я, пока он помогал мне одеваться.
— Да, хозяин.
— Есть что-нибудь от Экона?
— Нет, хозяин.
— Совсем ничего?
— Ничего, хозяин.
— Твоя хозяйка уже встала?
— Да, хозяин.
— Что ей пришлось тебе сказать? Какое-нибудь сообщение для меня?
— Нет, хозяин. Она не произнесла ни слова. Но вид у нее…
— Да, Белбон?
— Вид у нее более недовольный, чем обычно, хозяин.
— Правда? Пошли, Белбон, нам надо спешить, чтобы успеть к началу заседания. Наверняка мы найдем по дороге, где перекусить. В праздник на улицах всегда много торговцев.
Когда мы собрались выйти из дома, на пороге спальни появился Катулл с осунувшимся лицом и воспаленными глазами. Он заверил меня, что будет на форуме еще до начала суда, но мне показалось, что сперва ему придется восстать из мертвых.
Мы с Белбоном пришли как раз к тому моменту, когда защита начала свое выступление. Поскольку на этот раз никто из рабов не занял нам мест, мы оказались в задних рядах толпы, которая сегодня была еще больше, чем накануне. Мне пришлось становиться на носки, чтобы видеть, зато слышать я мог без помех. Хорошо поставленный ораторский голос Марка Целия гремел над площадью.
Подобно тому как Атратин, самый молодой из обвинителей, начинал речи вчера, так и молодой Целий первым начал собственную защиту; подобно тому как Атратин посвятил свое выступление характеру обвиняемого, то же сделал и Целий. Неужели это был тот потерявший стыд искатель чувственных удовольствий, смазливый юнец-убийца, которого нарисовало вчера обвинение? Никто не сказал бы этого сегодня, судя по внешнему виду и манерам Целия. Он был одет в тогу настолько ветхую и заношенную, что даже бедняк не решился бы показаться в ней на людях. Должно быть, Целий достал ее из заплесневевшего сундука в кладовой отца.
Манеры его были столь же скромны, сколь потерты одежды. Пламенный молодой оратор, известный быстрой манерой речи и разящими выпадами, говорил в этот день спокойными, размеренными, продуманными фразами, пронизанными уважением к судьям. Он объявил себя невиновным во всех преступлениях, в которых его обвиняли; эти ужасные, фальшивые выдумки выдвинуты против него людьми, которые прежде были его друзьями, а теперь стали врагами, и единственная их цель теперь заключается в том, чтобы уничтожить его ради собственного удовлетворения. Вряд ли стоит упрекать человека в том, что ого предают ложные друзья; тем не менее Целий сожалел о своей недальновидности, в свое время заставившей его водиться с такими людьми, поскольку теперь он увидел, сколько горя и страданий это причинило его отцу и матери, которые находятся сегодня рядом с ним, облаченные в траур и едва сдерживающие слезы. Он сожалел также о том бремени, которое данный суд наложил на его преданных друзей, возлюбленных наставников и доверенных адвокатов, Марка Красса и Марка Цицерона, двух по-настоящему великих римлян, чьему примеру он, по общему признанию, не сумел последовать, но к которым он обратится с новым воодушевлением после того, когда суд по его делу будет прекращен, при условии, что судьи в своей мудрости предоставят ему такой шанс.
Целий был почтителен, но не подобострастен; скромен, но не напуган; тверд по поводу своей невиновности, но не самоуверен; огорчен злобностью своих врагов, но не мстителен. Он являл собой образец честного гражданина, на которого возвели ложное обвинение и который уверенно прибегает к защите почтенных институтов законности в поисках справедливости.
Я почувствовал легкий удар по плечу и, обернувшись, увидел налитые кровью глаза Катулла.
— Полагаю, я еще не пропустил главной крови и желчи, — сказал он.
— Пока это больше походит на молоко и мед, — усмехнулся какой-то человек, стоявший рядом. — Этот бедняга Целий и мухи не обидит!
Стоявшие вокруг люди засмеялись, так что на них зашикали со всех сторон те, кто хотел расслышать каждое слово произносимой в этот момент речи.
— Молоко может прокиснуть, — прошептал Катулл мне на ухо, — а в меду порой можно обнаружить пчелу с разящим жалом.
— Что ты хочешь сказать?
— Целий лучше орудует мечом; чем щитом. Жди и слушай.
Действительно, вскоре тон речи Целия начал меняться, словно он, исчерпав необходимый запас скромности, решил, что настало время переходить в наступление. Переход этот произошел так постепенно, сарказм, пронизавший его речь, был так тонок, что решительно невозможно было сказать, когда выступление Целия перешло из кротких заверений в собственной невиновности в острые выпады против обвинителей. Он стал нападать на вчерашних ораторов, указывая, что они строили свои доказательства на слухах и на косвенных уликах, что им недостает логики, что они очерняют его преднамеренно. Обвинители под воздействием его слов стали выглядеть не столько мстительными, сколько незначительными и немного абсурдными, в немалой степени потому, что сам Целий сумел сохранить ауру безупречного достоинства, пока хулил логику и побудительные мотивы их речей, а также изощрялся в злобных каламбурах на их счет.
— Вот они, жала в меду, — прошептал Катулл.
— Откуда ты знал?
Он пожал плечами:
— Ты забыл, как близко я знаком с Целием. Я мог бы заранее перечислить тебе все основные этапы его речи. Например, сейчас он перейдет к ней. — Катулл посмотрел на скамью, где сидела Клодия, и сардоническая улыбка исчезла с его губ, так что в конце концов он стал выглядеть таким же хмурым, как она.