Если вес же они выступят со своими показаниями, то я заранее предвкушаю возможность познакомиться с труппой этих мимов. Суду предстоит пережить настоящий катарсис! Посмотрим на этих молодых щеголей, которым нравится исполнять роль воинов по указке их госпожи, проводить рекогносцировку с молодых лет всем знакомых Сенийских бань, лежать в засаде, подбираться к противнику, прячась за банными шайками, делая вид, что это Троянский конь. Я знаю таких молодчиков: бойкие и остроумные за обедом — чем больше пьют, тем остроумнее становятся. Но безделье на мягких ложах и болтовня при свете светильников — это одно; сказать правду под прямыми лучами солнца на суде, сидя на твердой деревянной скамье, — это другое. Если они не совладали с банями, то где уж им найти дорогу к месту свидетельских показаний. Я предупреждаю этих так называемых свидетелей: если они решат выступить, я переверну их вверх ногами и вытрясу из них всю дурь, чтобы мы смогли увидеть, что после нее останется. Полагаю, им стоит закрыть рты на замки и найти другой способ завоевать расположение своей госпожи. Пусть они вертятся вокруг нее, выделывают свои фокусы и испрашивают права коснуться песка под ее ногами — но пусть они больше не покушаются на жизнь и гражданские права невиновного! А что насчет того раба, которому Лициний якобы должен был передать яд и который тоже собирается выступить свидетелем? — спросил далее Цицерон. Я стал вглядываться в лица тех, кто сидел на скамьях обвинителей — череда мрачных физиономий — и нашел привратника Клодии Варнаву, который выглядел так, словно проглотил что-то отвратительное. — Нам сказали, что хозяйка только что освободила его и своей рукой сделала новым гражданином Рима — точнее, рукой своего брата, поскольку женщина по закону не имеет права отпускать рабов на свободу. Что стоит за этим деянием? Было это наградой за преданность или платой за услугу, превосходящую те, к которым его обязывает обычный долг повиновения? Или тут более практический расчет? Ибо теперь, когда этот человек стал гражданином, он не может быть подвергнут обычному способу изъятия показаний, применяемому при допросе рабов. Пытка извлекает правду; ни один даже самый лучший актер не способен произносить заученную ложь при виде раскаленных клещей.
Далее, следует ли нам удивляться, что вся эта суматоха по поводу некой шкатулки вызвала к жизни крайне непристойный эпизод, касающийся другой шкатулки и ее содержимого. Полагаю, судьи, вам понятно, что я имею в виду. Сейчас об этом говорит каждый. Каждый подозревает, что эта история правдива. Почему нет, раз эта история прекрасно соответствует распущенному характеру нашей дамы? И каждый находит, что история забавна, хоть и неприлична. Этот подарок едва ли можно назвать неподходящим, если учесть, кому он предназначался. Ну вот, видите, вы и сейчас все смеетесь! Ну что ж, правда это или нет, прилично это или нет, смешно это или нет — не вините в этом Марка Целия. Шутка эта, должно быть, сыграна каким-нибудь юнцом, не столько неостроумным, сколько нескромным.
И опять уголком глаза я заметил, как шевелит губами Катулл. Когда я повернулся, чтобы посмотреть на него в упор, он ответил мне сумрачным взглядом и отошел, потерявшись в толпе.
Лицо Клодии являло собой образец страданий. Цицерон еще раз отхлебнул воды из чаши, поданной Тироном, ожидая, пока уляжется смех.
— Я заканчиваю говорить, судьи. Мое дело сделано. Теперь слово за вами — вам предстоит решить судьбу невиновного молодого человека.
Он перешел к краткому изложению содержания своей речи: коротко повторил основные этапы карьеры Целия, пересказал его добродетели, призвал судей смилостивиться над несчастным отцом юноши и наконец в последний раз облил грязью предъявленные Целию несправедливые обвинения. Я не мог оторвать глаз от Клодии. Я видел женщину, совершенно выведенную из себя, бледную, разбитую, смущенную, полную сожалений. Она выглядела так, словно ее снова отравили, а заодно и облили нечистотами: Медея превратилась в Медузу, судя по бегающим глазам ее друзей, беспокойно ерзавших на скамьях вокруг нее. Они нервно глядели по сторонам, но неизменно отводили лица от Клодии, словно взгляд ее надменных глаз мог превратить человека в камень.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
После выступления Цицерона наступил перерыв, а затем председательствующий на суде Гней Домиций стал выкликать свидетелей, которые должны были дать свои показания. По толпе слушателей пронесся ропот, что заседание суда неплохо было бы перенести еще на один день, учитывая, как много ожидалось свидетельских выступлений. Но когда судьи снова уселись на свои места, то с ошеломлением обнаружили, что большая часть, практически все свидетели из тех, на кого они рассчитывали, отказались появиться перед судом. Кружок молодых людей, заполнявших скамьи вокруг Клодии, исчез. Исчезла и сама Клодия.
Сторонники Целия с трудом скрывали свой триумф. Даже отец Целия в своих рваных траурных одеждах выглядел самодовольным.
Горстка свидетелей, осмелившихся выступить, состояла из разъяренных мужей, чьи жены подверглись оскорблениям со стороны Целия, сенатор Фуфий и даже парочка «охранников банных покоев». Обвинители, явно упавшие духом, опросили их второпях. Цицерон допрашивал их, слегка рисуясь, не напрягая всех сил своего ума, чтобы не показалось, что он тратит его на незначительных противников. Зрители начали расходиться. Кульминацией суда была речь Цицерона, и лишь те из слушателей, чья вера в неожиданные развязки была незыблемой, остались ждать провозглашения вердикта.
Судьи подсчитали поданные голоса и объявили свое решение. Марк Целий был признан невиновным.
Я почувствовал, будто с плеч моих упала гора. Что, если бы они признали его виновным во всех обвинениях, в том числе и в смерти Диона? Смог бы я тогда промолчать? Но они объявили его невиновным; опасность миновала. Но что же насчет замысла отравить Клодию? Цицерон утверждал, что он был выдуман самой Клодией, чтобы отомстить Целию, и судьи с ним согласились. Но что, если Целий действительно пытался отравить ее? Разве не должен был я тогда выступить?
Но момент прошел, и его уже не вернуть. Я сказал себе, что единственным моим намерением с самого начала было узнать правду относительно обстоятельств убийства Диона. Что же касается Целия и Клодии, то каковы бы ни были на самом деле их взаимные интриги, я-то уж точно не имел к ним никакого отношения.
После того как судейский вердикт был провозглашен, сторонники Целия возликовали и столпились вокруг него. Обвинители и их помощники с хмурым видом исчезли. Некоторые судьи подошли поздравить Целия и воздать должное Цицерону и Крассу за их выступления. Зрители разбежались в поисках зрелищ и представлений продолжавшегося праздника Великой Матери. Рабы принялись собирать складные кресла и уносить их с места суда.
— Куда мы пойдем? — спросил Экон.
— Знаешь, я хочу немного побыть один, — сказал я. — Возьми Белбона с собой. Мне больше не нужен телохранитель. Суд закончен, и теперь мне никто не угрожает.
— Но, папа, сегодня праздник. Люди становятся разнузданными…
— Прошу тебя, Экон, возьми Белбона с собой. А лучше, отошли его домой к Вифании. Мне спокойнее, если он будет там.
— А ты куда пойдешь?
— Еще не знаю.
— Почему бы тебе не отправиться домой самому?
Я покачал головой.
— Пока не могу.
— Папа, что происходит? — он понизил голос. — Если Диона отравили в твоем доме, то кто это сделал? И зачем? Ты знаешь это, верно?
Я покачал головой.
— Мы поговорим об этом позже.
— Но, папа…
— Я проведу ночь в твоем доме, если ты не возражаешь. Прикажи рабам установить для меня ложе.
— Конечно, папа. Ты уверен, что не хочешь, чтобы я пошел с тобой? Мы могли бы поговорить.
— Разговоры мне сейчас не нужны. Мне нужно подумать, а голова моя будет яснее, если я останусь один.
Это оказалось не так. Я бродил по городу, как в тумане, не обращая внимания на то, куда иду, но мысли мои вяло вращались на одном месте.
Зачем Вифания обманула меня? Если бы я случайно не обнаружил правды, призналась бы она мне когда-нибудь? Разумеется, я знал, почему она молчала. Как может женщина признаться мужу в том, что она отравила его уважаемого старого учителя под его же собственной крышей, под самым его носом? Но ведь она разумная женщина. Неужели она не верила, что я смогу ее понять? Почему она никогда ничего мне не говорила о смерти своей матери и о том ужасном, что случилось с ней до того, как она попала ко мне? Неужели она так мало доверяет мне, даже после всех этих лет, прожитых вместе?
Мои собственные чувства ставили меня в тупик не меньше. Меня переполнял гнев или боль? Чего я желал: наказать Вифанию или просить у нее прощения? Я чувствовал себя так, словно сделал что-то неправильное, но не мог сказать, что именно. Я знал, что меня одурачили; Вифании все было известно с самого начала, но она спокойно смотрела на то, как я нащупываю в темноте неверную дорогу. Ей нравилось меня обманывать? Боялась ли она моей реакции, если я узнаю правду? Или она просто полагала, что лучше всего ничего мне не говорить и что так всем будет легче? Она знала, что истина драгоценна для меня, и скрыла ее. Я упрекал ее за это. Под крышей моего дома, у меня на глазах она убила человека, которого ненавидела. Я понимал ее чувства, но все же был шокирован и потрясен чудовищностью того, что она сделала. Вероятно, в конце концов она поступила правильно, не рассказав мне правды.
Я шагал по улицам мимо пирующих компаний и торговцев с лотками, слышал рев огромной толпы в Большом цирке, миновал площадь, где сооружались подмостки для завтрашнего театрального представления. До меня донесся звук тамбуринов, и, подняв голову, я увидел группу галлов, танцевавших на крыше какого-то дома. Со всех сторон до меня долетали обрывки разговоров о только что закончившемся суде: «Так что молодой человек отмазался совершенно… умница Цицерон… даже не думал, что эта женщина такая распутница… теперь Клодии будут осторожнее, прежде чем затевать такое дело еще раз… все хохотали — видел бы ты физиономию этой суки… да кому вообще нужны теперь эти проклятые египтяне?… в других странах таких женщин забрасывают камнями… Я сказал «мужем»? Я хотел сказать «братом», разумеется; сам не знаю, почему я все время ошибаюсь!»… «не просто распутница, но распутница особо похотливая и бесстыдная»… такое чудовище, как она, следует пойти и отравить немедленно…»