Девушка, закрыв лицо руками, уронила голову на стол. Плечи ее вздрагивали. Лишь через несколько минут она смогла поднять залитое слезами лицо и, глядя на Пэтти, сказала:
— Вы уж извините меня. Но когда со мной кто-нибудь по-хорошему… Господи, да меня это просто убивает!
— Ничего, все нормально.
— Нет, не нормально! — И Лайла снова заплакала, теперь уже не сдерживаясь и громко всхлипывая. — Господи, да что же это такое! — сказала она, обеими руками размазывая льющиеся слезы.
Пэтти подала ей бумажную салфетку.
— Все у нас с тобой будет хорошо, точно тебе говорю. Все будет очень даже хорошо.
Крыльцо почтового отделения было залито ярким солнечным светом. Пэтти поднялась по ступенькам и почти сразу увидела внутри Чарли Маколея.
— Привет, Пэтти, — кивнул он.
— Привет, Чарли Маколей, что-то мы в последнее время то и дело с тобой встречаемся. Как поживаешь?
— Живу помаленьку. — И он направился к двери.
Пэтти открыла свой почтовый ящик, вытащила из него корреспонденцию, и ей показалось, что Чарли уже ушел. Но, выйдя на крыльцо, она увидела, что он все еще сидит на ступеньке, и, сама себе удивляясь — хотя, в общем, ничего особенно удивительного в этом не было, — присела с ним рядом.
— Ого, — сказала она, — подняться-то я, пожалуй, теперь и не смогу.
Ступенька была цементная и холодная как лед; Пэтти чувствовала этот холод даже сквозь брюки, хотя солнце и светило вовсю.
— Ну так и не вставай, — пожал плечами Чарли. — Давай просто посидим.
Позднее, через много лет, Пэтти будет перебирать в памяти воспоминания об этом дне — как они с Чарли сидели на ступеньках крыльца, и обоим казалось, что они словно выпали из времени; как на той стороне улицы за скобяной лавкой стоял какой-то дом, выкрашенный голубой краской, и вся его боковая стена была залита полуденным солнцем; как она тогда вдруг вспомнила те белые ветряные мельницы, такие высокие, с длинными худыми руками, которые хоть и вращались постоянно, но всегда в разные стороны, лишь изредка случалось, что две-три из них начинали вращаться в унисон, синхронно вздымая в небо длинные лопасти.
А тогда Пэтти и Чарли какое-то время сидели молча, потом он спросил:
— Как поживаешь, Пэтти? Нормально?
— Да, у меня все нормально. Все хорошо. — Она повернулась и посмотрела на него. Ей показалось, что глаза у Чарли такие невероятно глубокие, словно смотрят не на тебя, а куда-то в себя, вглубь, навсегда отвернувшись от мира.
Они еще немного помолчали.
— Ну да, ты ведь девушка со Среднего Запада, а значит, в любом случае скажешь, что у тебя все хорошо. Хотя, может, и не всегда твои дела так уж хороши.
Пэтти ничего ему на это не ответила. Она смотрела на него и видела, что чуть повыше кадыка у него торчит несколько седых волосков, явно пропущенных во время бритья.
— Ты, конечно, вовсе не обязана рассказывать мне, хороши твои дела или нет, — произнес Чарли, глядя прямо перед собой. — И я, разумеется, расспрашивать тебя не собираюсь. Я просто хотел сказать, что иногда… — он снова повернулся, посмотрел ей прямо в глаза, и Пэтти увидела, что глаза у него светло-голубые, — …иногда бывают моменты, когда в жизни у тебя далеко не все так хорошо, как ты стараешься показать. Уж я-то, черт побери, точно знаю, что в жизни всякое бывает.
Ох, как ей хотелось что-то ему ответить, как хотелось накрыть его руку своей! Ведь это о себе он сейчас говорил. «Ох, Чарли, я так тебя понимаю» — вот что хотелось ей сказать, но она продолжала молчать. Так они и сидели рядышком на крыльце. Мимо по Мейн-стрит проехала машина, потом еще одна. Пэтти наконец не выдержала:
— А Люси Бартон мемуары написала.
— Люси Бартон? — Чарли, прищурившись, смотрел прямо перед собой. — Ну да, ребятишки Бартон, господи, как же, помню, помню. И того бедолагу помню, самого старшего из них… — Он даже головой слегка покачал. — Боже мой, вот ведь не повезло ребятам! Господи, ты боже мой, как же им не повезло! — Он посмотрел на Пэтти. — Наверное, это очень грустная книга?
— Вовсе нет. По крайней мере мне она грустной не показалась. — Пэтти немного подумала, потом пояснила: — Мне после нее даже как-то легче стало, и я не такой одинокой себя почувствовала.
Чарли покачал головой.
— О нет. Нет, мы всегда одиноки.
Они еще довольно долго сидели, храня дружелюбное молчание, а солнце изливало на них свои горячие лучи.
— И все-таки мы не всегда одиноки, — заметила Пэтти.
Чарли повернулся, посмотрел на нее, но так ничего и не сказал.
— Могу я спросить тебя? Люди действительно считали моего мужа странным?
Чарли снова немного помолчал, словно обдумывая ответ.
— Возможно. Только я в последнюю очередь узнаю о том, что думают здешние жители. По-моему, Себастьян был очень хорошим человеком. Страдальцем. Да, он очень страдал.
— О да. Он очень страдал, — кивнула Пэтти.
— Мне очень жаль, что это так.
— Я знаю, что тебе действительно жаль.
Солнце щедро плеснуло целую волну яркого света на тот голубой дом, что виднелся из-за скобяной лавки.
Прошло довольно много времени, прежде чем Чарли снова повернулся, посмотрел на Пэтти и открыл было рот, явно собираясь что-то сказать, но, видно, передумал: покачал головой и снова закрыл рот. И Пэтти почувствовала — хотя, конечно, не могла быть полностью в этом уверена, — что ей понятно, какие слова чуть не сорвались у него с языка.
И, понимая это, она легко и ласково коснулась его руки, и они остались сидеть рядом на солнышке.
Вдребезги
Когда Линда Петерсон-Корнелл увидела женщину, которая целую неделю будет жить у них дома, она подумала: «О, это как раз то, что надо». Женщину звали Ивонна Таттл, а привела ее к ним еще одна участница фотовыставки, Карен-Люси Тот, которая молча стояла рядом с Ивонной и ждала, пока та познакомится с Линдой. Ивонна была очень высокая, с волнистыми каштановыми волосами до плеч, и, пожалуй, лет десять назад ее легко можно было бы назвать хорошенькой. Но теперь голубизна ее глаз успела несколько померкнуть, на лице появились первые морщинки, а под глазами пролегли темные круги. И потом, думала Линда, эта Ивонна явно злоупотребляет косметикой. Столько краски на лице сорокалетней женщины — самой Линде было пятьдесят пять — это же вульгарно. А дешевые сандалии на пробковой танкетке? Во-первых, они ей не идут, а во-вторых, делают ее еще выше ростом, хотя куда уж выше. По этим сандалиям Линда легко догадалась, что юность Ивонны, скорее всего, прошла в бедности. Обувь всегда тебя выдаст!
Дом Линды и Джея Петерсон-Корнеллов окружал сад, где стояли две скульптуры Александра Колдера — обе были помещены по одну сторону от большого ярко-голубого бассейна. В самом доме, в гостиной, на стене висели две картины Пикассо и Эдварда Хоппера. И в дальнем конце широкого покатого коридора, ведущего в гостевые комнаты, имелся еще ранний Филипп Густон[3].
— Идемте, — пригласила Линда и пошла вперед.
Ивонна и Карен-Люси последовали за ней по коридору, плавно огибавшему угол и выходившему к довольно длинному, застекленному переходу, за которым и находилась гостевая комната. Линда кивком дала служанке понять, что та свободна, и теперь молча ждала, что Ивонна оценит обстановку и выскажет свое мнение. Но Ивонна тоже молчала и все продолжала неуверенно озираться, по-прежнему сжимая ручку чемодана на колесиках, а ведь их дом, как казалось Линде — даже если кто-то и не знает, чьи картины висят здесь на стенах (странно все-таки, что Ивонна, фотограф, не узнает работы таких знаменитых авторов!), — и сам по себе, безусловно, заслуживал не просто внимания, но и самых лестных комментариев. Несколько лет назад дом обновили и в значительной степени перестроили. Архитектор, можно сказать, всю душу в него вложил. Стены гостевой комнаты, например, были целиком из стекла.
— А где же дверь? — наконец спросила Ивонна.
— А двери здесь нет, — сказала Линда.
Хотя могла бы и пояснить, что Ивонне нет необходимости беспокоиться: никто ее личное пространство не нарушит, поскольку они с мужем обитают исключительно наверху, в передней части дома. К тому же на заднюю часть их дома и на окружающий ее сад не выходит ни одно соседское окно. Но ничего этого Линда говорить не стала. Вместо этого она молча продемонстрировала Ивонне гостевую ванную комнату в форме буквы «V», находившуюся напротив и также лишенную каких бы то ни было дверей или перегородок. В ней не было ни душевой кабины, ни хотя бы занавески. Шланг с насадкой для душа просто торчал из стены. Пол выложили плиткой, чтобы лучше стекала вода.
— Никогда ничего подобного не видела, — призналась Ивонна, и Линда объяснила, что все так говорят.
Все это время Карен-Люси Тот безмолвно стояла рядом с Ивонной. Карен-Люси считалась на летних фотофестивалях самым известным автором и приезжала сюда каждый год. Линда знала, что именно Карен-Люси просила устроителей фестиваля дать возможность Ивонне Таттл участвовать в нем, а также позволить ей провести несколько открытых уроков для желающих. Устроители дали согласие, хотя портфолио Ивонны и не произвело на них особого впечатления: здесь обычно выставлялись работы очень высокого уровня. Однако потерять Карен-Люси никому из устроителей не хотелось: студенты ее просто обожали, а ее работы были всем хорошо известны. Немаловажен также был и тот факт, что три года назад муж Карен-Люси покончил с собой, бросившись с верхнего этажа отеля «Шератон» в Форт-Лодердейле. Так что теперь ей, по мнению Линды, прощалось все, в том числе и определенная невежливость. Например, она, Линда, только что спросила у Карен-Люси: «Вы ведь тоже никогда прежде у нас в доме не бывали, не так ли?», и Карен-Люси — она была такая же высокая, как Ивонна, и волосы у нее тоже были волнистые и темно-каштановые, так что женщины, как показалось Линде, вполне могли бы быть сестрами — лишь буркнула в ответ со своим жутким акцентом типичной жительницы Алабамы: «Нет, никогда».