Тихие весенние вечера просиживала она, бывало, с ним на красивом холмике за подгородной деревенькой и, прислонясь головкой к его плечу, слушала грустно все те же речи, которые твердил он ей каждый день: пусть только разойдется с женихом своим, Вовой Бурнесом, а он кончит политехнический институт, станет где-нибудь далеко на фабрике инженером, и заживут они вдвоем в домике, обросшем зеленью.
И однажды, в поздние весенние сумерки так ясно представилось Миреле, как через два года после замужества с Геллером будет лежать она после вечернего чая на диване в этом обросшем зеленью домике возле фабрики, лежать одна и думать равнодушно, не ощущая в сердце ни тени желания: «Он… Натан… так много раз приходил с фабрики на ночь домой… Придет и сегодня…»
И в эти самые сумерки долго разыскивала она Геллера по всему городу, а встретив, сказала:
— Все это, Геллер, ни к чему не приведет. Лучше бы вам сегодня же уехать отсюда.
Все лето потом провел он у своего дяди на сахарном заводе, шатался там по селу с детьми Нохума Тарабая и, желая отомстить Миреле, рассказывал о ней: что ж, разве она со мной первым целовалась, что ли?
Дошли эти слова в ту пору до жены и дочери Тарабая, да и здесь в городке тоже нашелся кто-то — раструбил их во все концы.
Однажды, в субботний вечер, наткнулась Миреле неподалеку от домика акушерки Шац на трех гуляющих портняжных подмастерьев; сворачивая с дороги, она услышала, что они беседовали, не стесняясь в выражениях, о ней и о Натане Геллере.
— Вот дурак, — сказал кто-то о ее женихе, — ведь лучше один процент в хорошем деле, чем все сто — в сомнительном.
И на другой день — пасмурно и холодно было тогда — поехала она с женихом в уездный город — не потому, что ей нужно было ехать, а кому-то назло. И нарочно приказала свернуть в село возле сахарного завода, где все еще околачивался Натан Геллер, остановила лошадей перед крыльцом Нохума Тарабая и послала туда кучера Бурнесов с просьбой одолжить пальто.
Кучеру велено было передать, что господа выехали из дому легко одетые и барышня опасается, как бы барин — упаси Господи — простуды не схватил.
Снился ей потом всю ночь помещичий дом Тарабаев и незнакомый студент-политехник, заезжий гость, о котором вчера рассказывал бывший богач-сосед: в белесоватом сумраке взбирались они вдвоем на обнаженный холм за околицей деревни; она с улыбкой слушала его слова: «У вас, Миреле, был когда-то жених — я его здесь как-то видел — больно уж глупый парень».
Проснувшись, она не могла вспомнить, какое было лицо у этого приезжего студента. Заснула снова со сложенными накрест руками, с неясной ноющей тоской в груди, и проснулась опять с ощущением какого-то нового смутного сна, в котором гость-студент лицом был очень похож на Натана Геллера; и не знала, по ком из них тоскует душа.
Был как-то потом прекрасный день со свежевыпавшим снегом. Солнце ради праздника одолело мороз, и с занесенных снегом крыш стекала по капле вода, и оттого тоска на сердце становилась еще острее. Подпоясав красными кушаками длинные белые тулупы, стояли на базарной площади деревенские девки, грызя подсолнухи и смеясь над мальчишками, для забавы затеявшими драку. А возле единственной крупной бакалейной лавки, что в начале базара, стояли нарядные тарабаевы сани, дожидаясь детей Тарабая, которые расположились в лавке и там с аппетитом уничтожали весь запас шоколада.
Какая-то бабенка вышла из лавки, прижимая к животу мешочек с мукой. Остановившись неподалеку от дома Гурвицов, она затараторила:
— Красивые молодчики, эти Тарабаевы сынки… А дочка тоже очень недурна…
Прислуга возвращалась из лавки с большой бутылью керосина; она остановилась на ступенях крыльца возле Миреле и принялась рассказывать, что было в лавке:
— Вот этот приезжий студент и говорит лавочнику: у вас в городе есть барышня Миреле Гурвиц — большая охотница до молочного шоколада; вы должны всегда держать в лавке такой шоколад для нее.
Прислуга вошла в дом и, конечно, тотчас же позабыла о сказанных ею словах; а Миреле все стояла на крылечке, не сводя глаз с дверей лавки и дожидавшихся на улице нарядных саней. Наконец, дети Тарабая вышли из лавки и остановились на площади, глазея по сторонам; очень забавлял их подросток-реалист, поймавший на базарной площади маленькую козочку. Он дергал ее за хвост, и коза вертелась во все стороны, испуская жалобное блеяние:
— Мм… ме… е… е… е…
Наконец, молодые люди уселись в сани и покатили обратно мимо дома реб Гедальи Гурвица; все, за исключением барышни, разглядывали Миреле. Сын Тарабая сказал что-то на ухо товарищу-студенту со свежим, наглым и умным лицом. Тот обернулся и, усмехаясь многозначительно, стал глядеть прямо в лицо Миреле таким любопытно-жадным взглядом, каким смотрят в лицо одиноко бродящей по столичному проспекту падшей женщины:
— Так это она?
Сомнения не было: ему только что рассказали о ее отношениях с Натаном Геллером.
И еще одно было несомненно: у этого студента с нагло смеющимся лицом были нечистые мысли, когда он смотрел на нее.
И почему-то дерзкий взгляд его вызвал в ней тайное сладострастное волнение, переплетающееся с грешными мыслями и с глубокой душевной подавленностью; волнение это слабело по мере того, как удалялись сани, но чувство подавленности оставалось и крепло, переходя в ощущение внутренней пустоты и сожаления о чем-то. Она вдруг показалась самой себе такой ничтожной и пришибленной и, желая отогнать это настроение, старалась вспомнить что-то, связанное с предместьем большого города, вспомнить его, Шмулика Зайденовского. Долго еще стояла она на крылечке и думала: «Как бы то ни было, у Шмулика Зайденовского наружность вполне европейская, и показаться с ним на людях совсем не стыдно. Тогда, в уездном городе, например, все только на него и смотрели…»
Глава шестая
В городке шли толки о Вове Бурнесе: он выгодно женится, Вова. Берет красивую девушку-брюнетку, окончившую гимназию в уездном городке. Недавно, говорят, она так выразилась о нем в разговоре с кем-то:
— Очень порядочный молодой человек — этот Вова Бурнес; он, по-моему, куда выше всех моих знакомых с дипломами; не вижу никакого ущерба для его репутации в том, что прежняя невеста отказала ему.
Миреле редко показывалась в ту пору на улице; Бог знает, какие мысли ее волновали.
Однажды только обмолвилась в беседе с акушеркой Шац:
— Пожалуй, та девица, окончившая гимназию, вовсе не глупа.
И несмотря на то, что Шац, недовольная этими словами, хотела оборвать разговор, Миреле прибавила:
— Но как бы там ни было, мне это обидно и досадно, и я не хочу, чтоб Вова стал женихом.
Был серый, уныло-морозный четверг, и над бедными домишками нависла тяжкая будничная забота о куске хлеба:
— Ох, опять справлять субботу? Неужели опять?
Слоняющиеся без дела люди стояли возле лавок на базарной площади и толковали о званом ужине, который должен состояться нынче на селе у Тарабаев:
— Что ж, чего ему недостает, этому Тарабаю?
По окраине города, примыкавшей к крестьянским хатенкам, печально ехала закутанная Миреле в расхлябанных санках реб Гедальи, запряженных парою изможденных кляч; она направлялась к Тарабаю на вечеринку; кошки скребли у нее на душе, когда приказала она кучеренку свернуть к угловой хатенке акушерки Шац.
При виде замка, висящего на дверях акушерки, она пришла в окончательное уныние, постояла немного, словно пришибленная, у входа в дом и, наконец, оставила у бабы-соседки приглашение на вечер к Тарабаям, приписав к нему несколько слов: «Вы непременно должны сегодня приехать туда не столько ради Тарабая, который рекомендует вас соседям-помещикам, сколько ради меня».
Долго стояла она у дверей акушерки, борясь с одолевающими ее сомнениями: «Глупо ехать к этим Тарабаям на их дурацкую вечеринку… Было бы, пожалуй, разумнее повернуть обратно…»
А потом тянулся длинный двадцатичетырехверстный путь, и она сидела печальная и убитая, созерцая пустынные поля, над которыми нависло низкое, хмурое и холодное небо, унылое небо близящейся к концу зимы; и еще пришибленней и ничтожней казалась себе оттого, что далеко позади, по ведущей к Тарабаю дороге, мчались две пары барских саней, принадлежавшие отцу ее бывшего жениха, звоном бубенцов нарушая тишину полей.
Она думала: «Ох, акушерка Шац… пусть бы хоть она приехала туда…»
Через полчаса эти быстро мчащиеся санки догнали ее и поравнялись с нею справа и слева. Седоки, мчавшиеся в щегольских санях по обе стороны ее коляски, не произнесли при этом ни слова по ее адресу, словно не заметили ее. Глядя на них, точно сквозь сон, Миреле заметила: в санях сидел, глубоко о чем-то задумавшись, ее бывший жених, а из других саней сестры его, тепло закутанные, кричали чуть не над самым ее ухом:
— Вова, а не забыл ты захватить?..
Перекликались через ее голову так спокойно и деловито, как будто она была каким-то неодушевленным предметом, и ждали, чтоб он в ответ кивнул им головой; а потом быстро мчались вперед, оставляя ее далеко позади.
Когда обе пары саней уже приближались к далекой черте горизонта и казались совсем маленькими, Миреле стряхнула с себя овладевшую ею полудремоту, и глазам ее представилось такое зрелище: мальчишка-кучеренок, стоя на козлах, стегал без устали заморенных лошаденок, которые подпрыгивали, напрягая последние силы: он, очевидно, пытался догнать умчавшиеся вперед сани. Миреле стремительно рванулась с места и ударила кучеренка по спине:
— Ах, дурак, дурак ты несчастный! И давно ты так гонишь этих заморенных кляч?
Мальчишка смутился, остановил еле дышавших лошадей, пристыженно слез с облучка и добрых полчаса провозился, подвязывая лопнувшие постромки.
А она сидела такая унылая в своих санях и все журила его:
— Уж она-то, наверное, была бы рада, если б несчастные клячонки околели в один прекрасный день. Но пока они еще кое-как перебиваются, нужно их пожалеть и не изводить побоями.
Уже стемнело, когда она въехала в село; в богатых крестьянских домах зажигались огни, и освещенные окна поглядывали на ее незнакомую бричку взглядом, который становился все равнодушнее и суровее.