— Вот уж бедняга, так бедняга… Нечего сказать — повезло…
А Миреле, гуляя с ним по городу, держала себя по-прежнему неприступно — он даже не осмеливался взять ее под руку…
Однажды, во время прогулки, она, как будто забыв о нем, остановилась посреди улицы и простояла чуть не полчаса, беседуя с женой сапожника, Брохой, которая когда-то полгода жила у них в мамках.
— Ваш домик, — с серьезным видом говорила она, — совсем развалился, вам бы нужно было его еще нынешним летом перестроить.
А на крылечках соседних домов стояли люди и глазели на нее:
— Вот уж впрямь ни стыда, ни совести: так вести себя на прогулке с женихом!
Миреле распорядилась, чтобы муж Брохи пришел к ним и снял мерку со Шмулика, которому будто бы нужны новые сапоги. Уходя, она крикнула издали сапожнице:
— Ничего, муж ваш отличный работник: наверное, сошьет не хуже, чем любой сапожник в губернском городе!
Глава четырнадцатая
Целую неделю провел еще Шмулик в доме Гурвицов. Вид был у него убитый, и отъезд свой он откладывал со дня на день.
Вскоре после его отъезда начались приготовления к свадьбе. В кухне круглые сутки топилась печь; здесь суетилось чуть не с полдюжины баб; засучив рукава, чистили они миндаль, взбивали белки, толкли корицу под надзором приезжей сарверки[16] — бабы в синих очках и с хриплым голосом, которая говорила мало и работала за десятерых.
Реб Гедалья по-прежнему пропадал по целым неделям в кашперовском лесу.
Дома хозяйничала приезжая бедная родственница Гитл, а в парадных комнатах разместилась целая артель портных, приехавших из города и привезших с собой начатые шитьем платья Миреле, которые здесь предстояло закончить.
В городе все еще не верили, что Миреле действительно выходит замуж. У Бурнесов судачили:
— Погодите, не теряйте надежды; она еще отошлет Зайденовским обратно тноим.
Давно уже не заглядывали к Гурвицам ни акушерка Шац, ни помощник провизора Сафьян; оба они каждый день гуляли вдвоем по окрестностям городка и все более чуждались Миреле, не находя в ней теперь ничего интересного:
— Эка невидаль — барышня-невеста, есть о ком говорить!
Миреле и самой казалось, что она теперь — почти конченый человек; мысль эта преследовала ее неотступно, когда она праздно простаивала целые часы в своей тихой, заваленной бельем комнате или укладывала это белье, наклоняясь над открытым сундуком с приданым. Вокруг нее шла своим чередом предсвадебная суета, и в тишине прохладных комнат раздавался то и дело резкий звук больших портняжных ножниц, разрезающих материю. Иногда нарушал тишину голос подростка-подмастерья, который сидел, согнувшись, над швейной машиной и быстро приводил ее в движение ногой. Неожиданно для всех вдруг запевал он во весь голос:
— Ох, дорогая,
В дальние края
Уезжаю я.
А потом слышен был только хриплый, сердитый стук быстро строчащей машины; когда одна умолкала, в противоположном углу принималась мерно стучать другая. А сквозь открытое окно врывался с улицы теплый ветерок, вздувал занавеску высоко — до самых балок потолка, и тогда видно было апрельское, слегка потемневшее небо и там далеко, в крестьянских садиках, деревья в белом цвету.
Миреле позвали в гостиную на примерку. Молодые подмастерья, забыв об игле, глазели, тупо разинув рты, на ее обнаженную спину и руки. А она стояла в платье с наскоро сметанными швами перед большим зеркалом и думала: «Была я когда-то человеком и к чему-то стремилась… А теперь совсем пропащая и никуда не гожусь, и попредставляю себе, что будет дальше… Вот стою и все примеряю один за другим эти наряды, что шьются к моей, если можно так выразиться, свадьбе…»
С внезапным раздражением оттолкнула она от себя портного, который уговаривал ее стоять прямо:
— Да отстаньте вы от меня — надоедать только умеете… Сзади всюду морщит, и все платье к черту годится…
Была послеобеденная пора. На крылечке дома Гурвицов стояла молоденькая, приехавшая из города портниха и гладила шелковое платье. Всякий раз перед тем, как провести по шелку горячим утюгом, она брызгала на платье водой изо рта. Из комнат доносился мерный стук швейных машин. Где-то вдали за городским мостом медленно умирали в воздухе один за другим удары кузнечного молота, а в самом городке царила мертвая тишина. Вдруг с окраины донесся звон колокольчиков, и вскоре из-за поворота вынырнула извозчичья бричка. Рослый молодой человек, сидевший в бричке, поравнявшись с домом Гурвицов, внимательно стал в него всматриваться. Девушка, позабыв о своей работе, провожала глазами бричку, пока она не скрылась за первыми крестьянскими палисадниками, и тогда лишь успокоилась: «Из чужих краев, видно, и здесь только проездом…»
Вскоре кто-то вошел неторопливо в дом и принялся рассказывать тихо, как бы расслабленным голосом:
— К акушерке, говорят, опять приехал тот самый гость, что был перед Пасхой.
Миреле примеряла в это время новое платье и стояла перед зеркалом с обнаженными плечами и пылающим, разгоряченным лицом.
— Кто? — переспросила она, широко открыв удивленные глаза: — Кто приехал?
И, не дожидаясь ответа, сорвалась с места, не глядя на старшего портного, который стоял возле нее на коленях, подкалывая ее платье со всех сторон булавками. Быстро сдернула она с себя платье, не дожидаясь конца примерки, и с лихорадочной торопливостью принялась надевать опять свою скромную блузочку.
Портной был вне себя; он обернулся к двум подмастерьям, которые сидели без работы, дожидаясь окончания примерки, и стал вытирать пот со лба.
— Опять капризы Миреле… Я к ним привык давно, но все же думал, что в четверг вечером мы закончим работу и в пятницу спозаранку отправимся домой — а тут вот оно как выходит…
У Миреле вздрагивали губы, в то время как пальцы торопливо застегивали воротничок блузки:
— Да в чем дело? Не понимаю, право, чего вам от меня надо.
Быстро вышла она из гостиной в явном возбуждении. Каждый раз, когда хлопала входная дверь, она выбегала из своей комнаты в столовую и, волнуясь, посылала служанку в переднюю посмотреть:
— Кто там? Кто-нибудь пришел?
К вечеру настроение ее сильно упало, и выглядела она грустной и утомленной.
Никто к ней за все это время не явился.
Одна-одинешенька сидела она на ступеньках крыльца, кутаясь в легкую шаль, и глядела, как заходящее солнце окрашивает в пурпур верхи соломенных крыш. Где-то готовились к торжественному бдению, предшествующему обряду обрезания; пронесли с базара штоф вина: вино бултыхалось в слишком большой бутыли, сверкало под лучами солнца и казалось ярко-красным и необычайно прозрачным. И Миреле представлялась комната, где должно состояться бдение, накрытые столы и гости с праздничными лицами, сидящие за столами и пьющие вино, провозглашая тосты. И рядом с этим представлялась крестьянская хата — там, далеко, за подгородной деревенькой: до поздней ночи будет она нынче освещена, и будут сидеть там втроем акушерка, Герц и помощник провизора — Сафьян. Будут толковать о разных разностях, и хотя всем им известно содержание письма, написанного Миреле вскоре после Пасхи, никто не обмолвится об этом ни единым словом. И каждый будет думать: «Стоит ли об этом говорить? Глупая история с письмом Миреле… совершенно нелепая история…»
На следующий день рано утром акушерка раздобыла где-то бричку и промчалась по городу, сама погоняя лошадей.
Видели это бабы, на рассвете выгонявшие скот на луга.
Скоро в городе стало известно: целую ночь шла попойка в акушеркиной хатенке на окраине деревни. Пили все: Герц, сама акушерка, сын хозяйки — отставной солдат, да еще какой-то учитель из соседнего городка, обтрепанный субъект лет тридцати восьми в голубой косоворотке, когда-то получивший звание раввина и в придачу супругу — дочь местного резника, а теперь втюрившийся по уши в дочку зажиточного лавочника, которой нет еще и семнадцати лет.
Охмелев, Герц рассердился, когда завели разговор о Миреле, и сказал полушутливо-полусерьезно:
— Да чего вы, собственно, от нее хотите: конечно, она тип переходного времени, и ничего из нее не выйдет, но ведь, как-никак, девушка же она.
Днем об этом много толковали у Гурвицов. Кто-то описывал, какой вид был у акушерки, когда она мчалась в бричке по городу. Собеседник шутливым тоном осведомлялся:
— Скажите, пожалуйста, сколько ей может быть лет, этой акушерке?
Миреле в это время копалась в ворохе белья и платья, но лишь на миг прервала свою работу, взглянув внимательно на рассказчика.
Вечером, проходя по улице, встретила она акушерку. Обе девушки глядели друг на друга, не зная, о чем говорить; обе одновременно почувствовали приступ глухой ненависти.
Миреле наконец прервала молчание:
— Я слышала — Герц приехал.
Акушерка усмехнулась как-то зло, словно желая уязвить.
— Да, — отвечала она, — еще в воскресенье.
Пауза.
— Долго он здесь останется?
— Несколько дней.
Снова пауза.
— Вы не знаете, почему Герц не ответил мне на письмо?
Тут улыбка акушерки стала еще язвительнее; она рассмеялась оскорбительным, глупо-торжествующим смехом, словно Миреле совершила неудачное покушение на ее собственность.
— Не понимаю, с какой стати вы пристаете к Герцу. Ему, конечно, больше и дела нет, как заниматься вами и вашими письмами.
Миреле стояла перед нею и глядела на нее в упор.
Домой возвращалась она, сама этого не замечая, торопливее обычного. В передней портной обратился к ней с каким-то вопросом, но она не расслышала его слов, ушла к себе в комнату и долго лежала, не думая ни о чем.
Отлежавшись, она вдруг вскочила, поспешно застегнула летнее пальто, и не глядя на портного, который снова попытался ее остановить, чуть не бегом направилась к окраине деревушки, где находился домик акушерки.
Кода она вернулась, было уже около десяти часов ночи. С разгоревшимся лицом вошла она к себе в комнату, остановилась в дверях, тщетно пытаясь что-то припомнить, и обратилась к одной из портних: