Воцарилось молчание.
— Вова, — спросила мать, — когда же все это кончится? Когда уже наступят лучшие времена?
Вова обернулся к ней с перекошенным лицом:
— Что такое?
И потом хмуро отвернулся к окну и стал глядеть на улицу; Бог весть, чего этим людям нужно было и зачем приставали они к нему; он глядел на дом, где жил бывший кассир Гурвицов: оттуда выносили мебель и накладывали на две большие нагруженные телеги.
«Вот, — думалось ему, — уже и родственник реб Гедальи переезжает в уездный город… Опустеет совсем городок… И потянутся такие долгие, жаркие, томительные летние дни: в городке будет пусто; ведь ни одного стоящего человека уже не осталось… А он, Вова Бурнес… Да, вот надо решить насчет тех новых трехсот десятин чернозему, которые предлагают ему возле Миратовского пруда: пожалуй, хорошо было бы взять в аренду и эти триста десятин».
Глава третья
От хромого студента Липкиса вскоре после Швуэс пришла весточка: «Ему оперировали ногу, и операция оказалась удачной».
В пятницу вечером после молитвы зашла об этом речь в синагоге:
— Очень просто: он хромал оттого, что у него были сросшиеся жилы в ноге, а теперь, наверное, станет здоровым человеком.
Толпа стояла вокруг почтенного прихожанина, занимавшего место у восточной стены; он воротился нынче под вечер из города и рассказывал о семье Зайденовских, живущих в предместье, со слов родственника их, с которым довелось ему встретиться:
— Миреле все еще живет в гостинице, а все слухи о том, что развелась она с мужем, — неверны.
Долго потом тянулись томительные летние дни, и наконец наступила какая-то особенно знойная пятница, унылая, как порожняя мужицкая телега, одиноко торчащая с раннего утра на опустевшей базарной площади.
Был полдень. Еще недавно, поутру, толпились бабы вокруг возов, с зеленью, и через открытые окна и двери доносился торопливый запоздалый стук ножа, которым рубили рыбу, и голоса громко перекликающихся соседок. Какой-то лавочник торопился к бедняку, которому обещал дать взаймы деньги; помощник провизора Сафьян возвращался откуда-то к себе в аптеку. Его раздражал вонючий дым, тяжело и лениво ползущий из труб, и он бранил на чем свет стоит свой родной городок:
— Черт их знает, какой дрянью они топят здесь печки на субботу…
Вдруг зазвенели колокольчики, и по улице промчался ямщик со станции; спугнув петуха и стайку кур, свернул он за угол и остановился перед крылечком раввина Авремла.
Прохожие глазам не верили: в бричке сидела одна-одинешенька Миреле Гурвиц в соломенной шляпе, повязанной белым тюлевым шарфиком; приветливо улыбаясь, кивала она головой вышедшей навстречу раввинше Либке.
Раввинша выказала притворное радушие:
— Что вы, какое тут беспокойство? Дочку свою Ханку я возьму к себе в спальню, а вы устроитесь в Ханкиной комнате.
Миреле, улыбаясь, вошла в дом об руку с раввиншей: радушие хозяйки приняла она за чистую монету:
— Вот, я так и думала, что смогу у вас пожить недельки две-три — больше я здесь, вероятно, не пробуду.
В субботу после обеда разряженные девушки возвращались с прогулки нарочно кружным путем — через боковую улочку, главной достопримечательностью которой являлся дом раввина.
Тихо и чисто было на улице. На земле лежали субботние тени домов, пререкавшихся безмолвно:
«Моя тень ух какая длинная…» «А моя, гляди, еще длинней…»
Из открытых дверей доносился чей-то нелепо-восторженный речитатив: то раввин читал нараспев Талмуд. На крылечке зевала раввинша Либка в рыжем парике; лицо у нее было заспанное; не оборачиваясь, звала она одиннадцатилетнюю дочку:
— Ханка, принеси-ка фруктов; там, Ханка, в буфете на тарелке…
Миреле сидела возле раввинши и грустно глядела на улицу, подпершись рукой.
— Да, — говорила она, — какая в самом деле досада: даже бывший кассир наш — и тот перебрался отсюда в город.
Все в городке уже знали, что в коридоре гостиницы произошла бурная сцена между Миреле и мужем, и Миреле пришлось после этого покинуть город.
Натан Геллер, с которым когда-то бродила она здесь по улицам, потерял на газете весь доставшийся ему в наследство капитал. Теперь он служил где-то в здешних краях на должности за семьдесят целковых в месяц и распускал снова злостные сплетни про Миреле. Однажды, встретив фотографа Розенбаума, показал он ему очень и очень подозрительную записочку, полученную от Миреле через посыльного. Фотограф, худощавый здоровенный детина, в широкой вышитой рубахе, с загорелым омужичившимся лицом, после этого разговора приставал, бывало, по вечерам к помощнику провизора Сафьяну, щекоча его под мышками:
— Кто его знает, от кого Миреле была беременна… Эх, Сафьянчик, Сафьянчик…
Однажды среди бела дня появился, как снег на голову, Мончик; приехал он из города с намерением пробыть здесь от поезда до поезда.
Всем тотчас же стало известно, что хотя Мончик и сам к Миреле весьма неравнодушен, но приехал он не по своему делу, а по поручению племянника, муженька Миреле, который просит жену вернуться; известно было еще, что у Мончика денег куры не клюют; общее мнение было таково:
— Очень, очень приличный человек этот самый Мончик.
Раввинша Либка подслушивала под дверьми разговор между Миреле и Мончиком. Она слышала, как Миреле решительно заявила:
— Нет, этому не бывать никогда! Слышите, Мончик: никогда!
Потом оба они перешли в столовую. Мончик был озабочен, глядел прямо перед собой выпученными, широко открытыми глазами и порой делал жест рукой:
— Ладно, больше об этом ни гугу… Больше ни слова…
В глазах Миреле светился печальный, затаенно-мечтательный огонек; лицо ее пылало; она покусывала нижнюю губу. Вдруг вспомнила, что Мончик восемнадцать часов провел в пути и, наверное, проголодался, и, несмотря на уверения Мончика, что он не голоден, принялась, улыбаясь, суетиться, стряпая для него яичницу.
Раввинша показала в этот день, что она в обществе светских людей в грязь лицом не ударит. Она сидела весьма чинно за столом и занимала Мончика беседой, выговаривая слова с варшавским акцентом:
— Не имеете ли вы намерения осмотреть наш городок?
Мончик рассеянно поднялся с места и взглянул на Миреле:
— Да, конечно… Ведь я еще никогда в жизни не был в маленьком еврейском местечке…
Местные обыватели, стоя у калиток, глядели, как Мончик и Миреле проходили по улице: он — в новом светлом костюме, ослепительно белом воротничке и манжетах — сразу видно столичную штучку! — и она в легком, гладком белом платье, с непокрытой головой. Издали кивнула она на дом Бурнеса, а потом подвела своего спутника к опустевшему отцовскому дому и указала на окно:
— Тут была моя комната.
Они взошли на крылечко и заглянули внутрь сквозь зияющие дыры; Миреле подняла руки кверху, чтоб поправить гребешок, выскальзывавший то и дело из волос, но гребешок упал на землю, и, когда Мончик подал его Миреле, она не сразу отняла руку, и так простояли они несколько минут, с улыбкой глядя друг другу в лицо.
Спускались сумерки, а они все еще бродили вдвоем по кривым переулочкам. Стало прохладно. Мончик сказал:
— Какая странная здесь тоска… Во всем, во всем такая тоска, а все же… кто знает, — может быть, ради этой одной минуты стоило прожить на свете двадцать шесть лет…
Миреле взглянула на него и протянула ему для пожатия холодные пальцы.
Было уже совсем темно, дышал прохладой летний вечер. Над домом раввина, в боковой улочке, всплыла молодая луна — свежая, круглая, бледная. Как-то особенно много было здесь нынче гуляющих девушек; а перед открытыми дверьми дома раввина стоял уже ямщик со станции, тот самый, что привез сюда Мончика несколько часов тому назад. Раввинша поставила лампу на подоконник, и оттого маленькая улочка выглядела как-то празднично. Миреле торопливо совала вещи в дорожный саквояж Мончика.
— Мончик, посмотрите, это, кажется, ваш носовой платок?
Мончик был так рассеян, что почти не слышал обращенных к нему слов. Явились за пожертвованием двое молодых людей из еврейской начальной школы; он вынул пять золотых монет и вопросительно взглянул на Миреле — не мало ли?
Миреле торопливо повела его к калитке — боялась, как бы он не опоздал на поезд.
— Ах, зачем вы сюда приехали, — сказала она, — мне так больно теперь, Мончик, вот тут, около сердца болит… Я, кажется, почти готова сделать глупость и не дать вам уехать…
Держа Мончика за руку, подвела она его к бричке. А потом стояла на крылечке возле раввинши, глядела, как извозчик хлещет лошадей, потом вдруг круто сворачивает и мчится стрелой по направлению к вокзалу.
— Завтра, — сказала она, — он будет уже дома… У него ведь там масса дел… Так лучше…
И долго смотрела она вслед отъехавшей бричке и, казалось, все думала о том, что так лучше…
Через два дня после отъезда Мончика пришли из предместья сразу две телеграммы. Нераспечатанные, рассказывали они о том, что Мончик уже дома, что крепко помнит он день, проведенный с Миреле, что снует снова по банкам и бирже; и, вероятно, Шмулик был уже у него и выслушал переданный через Мончика решительный отказ. Раввинше Либке до смерти хотелось разузнать содержание телеграмм; но Миреле только взглянула на адрес отправителя и, не вскрыв, вернула телеграммы почтальону.
— Скажите, что я не хотела принять этих телеграмм, — сказала она. — Попросту так прямо и скажите.
Она все еще оставалась в городе и жила у раввинши Либки. Прохожие провожали ее глазами, когда она направлялась на почту: ежедневно посылала она телеграммы и письма какому-то, видно, совсем бездомному человеку. Славу немалую приобрела она в окрестности, благодаря Натану Геллеру, не перестававшему распускать о ней злостные слухи. Помощник провизора Сафьян видел однажды, как она проходила мимо; стоя у аптечного прилавка и с необычайно сосредоточенным выражением лица приклеивая к лекарству ярлык, он обратился к покупателю из местных интеллигентов:
— Вот сделайте милость — полюбуйтесь на эту особу… Это урок для всех праздных людей… И вообще, скажите, ради Бога, зачем только живет на свете такое существо?