Когда всё кончилось — страница 41 из 48

Воцарилось молчание.

— Вова, — спросила мать, — когда же все это кончится? Когда уже наступят лучшие времена?

Вова обернулся к ней с перекошенным лицом:

— Что такое?

И потом хмуро отвернулся к окну и стал глядеть на улицу; Бог весть, чего этим людям нужно было и зачем приставали они к нему; он глядел на дом, где жил бывший кассир Гурвицов: оттуда выносили мебель и накладывали на две большие нагруженные телеги.

«Вот, — думалось ему, — уже и родственник реб Гедальи переезжает в уездный город… Опустеет совсем городок… И потянутся такие долгие, жаркие, томительные летние дни: в городке будет пусто; ведь ни одного стоящего человека уже не осталось… А он, Вова Бурнес… Да, вот надо решить насчет тех новых трехсот десятин чернозему, которые предлагают ему возле Миратовского пруда: пожалуй, хорошо было бы взять в аренду и эти триста десятин».

Глава третья

От хромого студента Липкиса вскоре после Швуэс пришла весточка: «Ему оперировали ногу, и операция оказалась удачной».

В пятницу вечером после молитвы зашла об этом речь в синагоге:

— Очень просто: он хромал оттого, что у него были сросшиеся жилы в ноге, а теперь, наверное, станет здоровым человеком.

Толпа стояла вокруг почтенного прихожанина, занимавшего место у восточной стены; он воротился нынче под вечер из города и рассказывал о семье Зайденовских, живущих в предместье, со слов родственника их, с которым довелось ему встретиться:

— Миреле все еще живет в гостинице, а все слухи о том, что развелась она с мужем, — неверны.

Долго потом тянулись томительные летние дни, и наконец наступила какая-то особенно знойная пятница, унылая, как порожняя мужицкая телега, одиноко торчащая с раннего утра на опустевшей базарной площади.

Был полдень. Еще недавно, поутру, толпились бабы вокруг возов, с зеленью, и через открытые окна и двери доносился торопливый запоздалый стук ножа, которым рубили рыбу, и голоса громко перекликающихся соседок. Какой-то лавочник торопился к бедняку, которому обещал дать взаймы деньги; помощник провизора Сафьян возвращался откуда-то к себе в аптеку. Его раздражал вонючий дым, тяжело и лениво ползущий из труб, и он бранил на чем свет стоит свой родной городок:

— Черт их знает, какой дрянью они топят здесь печки на субботу…

Вдруг зазвенели колокольчики, и по улице промчался ямщик со станции; спугнув петуха и стайку кур, свернул он за угол и остановился перед крылечком раввина Авремла.

Прохожие глазам не верили: в бричке сидела одна-одинешенька Миреле Гурвиц в соломенной шляпе, повязанной белым тюлевым шарфиком; приветливо улыбаясь, кивала она головой вышедшей навстречу раввинше Либке.

Раввинша выказала притворное радушие:

— Что вы, какое тут беспокойство? Дочку свою Ханку я возьму к себе в спальню, а вы устроитесь в Ханкиной комнате.

Миреле, улыбаясь, вошла в дом об руку с раввиншей: радушие хозяйки приняла она за чистую монету:

— Вот, я так и думала, что смогу у вас пожить недельки две-три — больше я здесь, вероятно, не пробуду.


В субботу после обеда разряженные девушки возвращались с прогулки нарочно кружным путем — через боковую улочку, главной достопримечательностью которой являлся дом раввина.

Тихо и чисто было на улице. На земле лежали субботние тени домов, пререкавшихся безмолвно:

«Моя тень ух какая длинная…» «А моя, гляди, еще длинней…»

Из открытых дверей доносился чей-то нелепо-восторженный речитатив: то раввин читал нараспев Талмуд. На крылечке зевала раввинша Либка в рыжем парике; лицо у нее было заспанное; не оборачиваясь, звала она одиннадцатилетнюю дочку:

— Ханка, принеси-ка фруктов; там, Ханка, в буфете на тарелке…

Миреле сидела возле раввинши и грустно глядела на улицу, подпершись рукой.

— Да, — говорила она, — какая в самом деле досада: даже бывший кассир наш — и тот перебрался отсюда в город.

Все в городке уже знали, что в коридоре гостиницы произошла бурная сцена между Миреле и мужем, и Миреле пришлось после этого покинуть город.

Натан Геллер, с которым когда-то бродила она здесь по улицам, потерял на газете весь доставшийся ему в наследство капитал. Теперь он служил где-то в здешних краях на должности за семьдесят целковых в месяц и распускал снова злостные сплетни про Миреле. Однажды, встретив фотографа Розенбаума, показал он ему очень и очень подозрительную записочку, полученную от Миреле через посыльного. Фотограф, худощавый здоровенный детина, в широкой вышитой рубахе, с загорелым омужичившимся лицом, после этого разговора приставал, бывало, по вечерам к помощнику провизора Сафьяну, щекоча его под мышками:

— Кто его знает, от кого Миреле была беременна… Эх, Сафьянчик, Сафьянчик…


Однажды среди бела дня появился, как снег на голову, Мончик; приехал он из города с намерением пробыть здесь от поезда до поезда.

Всем тотчас же стало известно, что хотя Мончик и сам к Миреле весьма неравнодушен, но приехал он не по своему делу, а по поручению племянника, муженька Миреле, который просит жену вернуться; известно было еще, что у Мончика денег куры не клюют; общее мнение было таково:

— Очень, очень приличный человек этот самый Мончик.

Раввинша Либка подслушивала под дверьми разговор между Миреле и Мончиком. Она слышала, как Миреле решительно заявила:

— Нет, этому не бывать никогда! Слышите, Мончик: никогда!

Потом оба они перешли в столовую. Мончик был озабочен, глядел прямо перед собой выпученными, широко открытыми глазами и порой делал жест рукой:

— Ладно, больше об этом ни гугу… Больше ни слова…

В глазах Миреле светился печальный, затаенно-мечтательный огонек; лицо ее пылало; она покусывала нижнюю губу. Вдруг вспомнила, что Мончик восемнадцать часов провел в пути и, наверное, проголодался, и, несмотря на уверения Мончика, что он не голоден, принялась, улыбаясь, суетиться, стряпая для него яичницу.

Раввинша показала в этот день, что она в обществе светских людей в грязь лицом не ударит. Она сидела весьма чинно за столом и занимала Мончика беседой, выговаривая слова с варшавским акцентом:

— Не имеете ли вы намерения осмотреть наш городок?

Мончик рассеянно поднялся с места и взглянул на Миреле:

— Да, конечно… Ведь я еще никогда в жизни не был в маленьком еврейском местечке…


Местные обыватели, стоя у калиток, глядели, как Мончик и Миреле проходили по улице: он — в новом светлом костюме, ослепительно белом воротничке и манжетах — сразу видно столичную штучку! — и она в легком, гладком белом платье, с непокрытой головой. Издали кивнула она на дом Бурнеса, а потом подвела своего спутника к опустевшему отцовскому дому и указала на окно:

— Тут была моя комната.

Они взошли на крылечко и заглянули внутрь сквозь зияющие дыры; Миреле подняла руки кверху, чтоб поправить гребешок, выскальзывавший то и дело из волос, но гребешок упал на землю, и, когда Мончик подал его Миреле, она не сразу отняла руку, и так простояли они несколько минут, с улыбкой глядя друг другу в лицо.

Спускались сумерки, а они все еще бродили вдвоем по кривым переулочкам. Стало прохладно. Мончик сказал:

— Какая странная здесь тоска… Во всем, во всем такая тоска, а все же… кто знает, — может быть, ради этой одной минуты стоило прожить на свете двадцать шесть лет…

Миреле взглянула на него и протянула ему для пожатия холодные пальцы.

Было уже совсем темно, дышал прохладой летний вечер. Над домом раввина, в боковой улочке, всплыла молодая луна — свежая, круглая, бледная. Как-то особенно много было здесь нынче гуляющих девушек; а перед открытыми дверьми дома раввина стоял уже ямщик со станции, тот самый, что привез сюда Мончика несколько часов тому назад. Раввинша поставила лампу на подоконник, и оттого маленькая улочка выглядела как-то празднично. Миреле торопливо совала вещи в дорожный саквояж Мончика.

— Мончик, посмотрите, это, кажется, ваш носовой платок?

Мончик был так рассеян, что почти не слышал обращенных к нему слов. Явились за пожертвованием двое молодых людей из еврейской начальной школы; он вынул пять золотых монет и вопросительно взглянул на Миреле — не мало ли?

Миреле торопливо повела его к калитке — боялась, как бы он не опоздал на поезд.

— Ах, зачем вы сюда приехали, — сказала она, — мне так больно теперь, Мончик, вот тут, около сердца болит… Я, кажется, почти готова сделать глупость и не дать вам уехать…

Держа Мончика за руку, подвела она его к бричке. А потом стояла на крылечке возле раввинши, глядела, как извозчик хлещет лошадей, потом вдруг круто сворачивает и мчится стрелой по направлению к вокзалу.

— Завтра, — сказала она, — он будет уже дома… У него ведь там масса дел… Так лучше…

И долго смотрела она вслед отъехавшей бричке и, казалось, все думала о том, что так лучше…

Через два дня после отъезда Мончика пришли из предместья сразу две телеграммы. Нераспечатанные, рассказывали они о том, что Мончик уже дома, что крепко помнит он день, проведенный с Миреле, что снует снова по банкам и бирже; и, вероятно, Шмулик был уже у него и выслушал переданный через Мончика решительный отказ. Раввинше Либке до смерти хотелось разузнать содержание телеграмм; но Миреле только взглянула на адрес отправителя и, не вскрыв, вернула телеграммы почтальону.

— Скажите, что я не хотела принять этих телеграмм, — сказала она. — Попросту так прямо и скажите.

Она все еще оставалась в городе и жила у раввинши Либки. Прохожие провожали ее глазами, когда она направлялась на почту: ежедневно посылала она телеграммы и письма какому-то, видно, совсем бездомному человеку. Славу немалую приобрела она в окрестности, благодаря Натану Геллеру, не перестававшему распускать о ней злостные слухи. Помощник провизора Сафьян видел однажды, как она проходила мимо; стоя у аптечного прилавка и с необычайно сосредоточенным выражением лица приклеивая к лекарству ярлык, он обратился к покупателю из местных интеллигентов:

— Вот сделайте милость — полюбуйтесь на эту особу… Это урок для всех праздных людей… И вообще, скажите, ради Бога, зачем только живет на свете такое существо?