Когда я был мальчишкой — страница 7 из 36

осто так.

Честно признаюсь, мечты мои были на редкость однообразны, как две капли воды похожие на мечты моих сверстников.

Я мечтал стать героем. Ну, не обязательно так уж сразу Героем Советского Союза,– но все-таки героем. В самом обидном крайнем случае я, как Теркин, был согласен на медаль. Но нужен был орден, еще лучше два.

Погодите, это только начало. Меня еще обязательно должны были ранить, очень желательно не тяжело – в руку или ногу. Под сочувственными взглядами прохожих, прихрамывая, идет по улице с палочкой юный фронтовик. Вдруг притормаживает – хотя до остановки далеко, именно поэтому!– трамвай, и из него выскакивает молоденькая вагоновожатая (такой случай я видел). «Садись, в ногах правды нет», – краснея, говорит она и помогает фронтовику подняться в вагон. Мне уступают место, я сажусь, а мальчишки смотрят на мои ордена…

И еще такая картина. Я сижу в блиндаже. Рвутся снаряды, ревут самолеты. Через полчаса бой. В углу санинструктор перевязывает раненого, ребята набивают патронами диски, а я беру гитару и тихонько напеваю: «Темна-ая ночь, только пули свистят по степи, только ветер гуди-ит в проводах, тускло звезды мер-цаю-ют…» Открывается дверь, и в блиндаж, отряхиваясь, входит боец с письмами в руках. «Полунин Мишка живой?» – «Живой, вот я!» – «Тогда пляши – письмо!» Под дружелюбный смех ребят я лихо отплясываю «Эх, яблочко!» и со снисходительной улыбкой читаю коллективное письмо моего седьмого «А» класса: «Дорогой Миша, прочитали в газете рассказ про тебя с твоим портретом у подбитого танка…»

Или еще. В рукопашной смешались роты, и я короткой очередью укладываю немца, который взмахнул кинжалом над спиной нашего матроса. Немец «Майн готт!» – и на землю. «Спасибо, братишка!» – говорит матрос… и бросается ко мне в объятья. «Мишка!» – «Федька!» Мы целуемся, утираем, не стыдясь, слезы и всю ночь сидим рассказываем свои истории. Я рассказываю, как бомбой перевернуло эшелон, в котором эвакуировались Гришка и Ленька, и мы снимаем бескозырки… (ведь мы оба в морской пехоте).

А потом я возвращаюсь домой – неожиданно, конечно, в этом самая изюминка. Открываю своим ключом дверь, и…

Это была главная мечта. Она как-то заслоняла собой все остальные. Я сейчас попробую объяснить почему.

Как-то ночью я проснулся от маминого кашля. Тускло горела засиженная мухами голая лампочка. Мама собиралась на завод, кашляла и прикрывала рот рукой. Под глазами у нее чернели непроходящие круги. Мимо нас по коридору кто-то шел – тяжелые шаги подкованных сапог. Мама присела и долго провожала невидимые шаги глазами. Заметив, что я за ней наблюдаю, она сказала хрипло, срывающимся голосом:

– Я подумала – а вдруг это папа? Вошел бы и засмеялся: «Эх вы, сони, проспали – Гитлера повесили, война окончилась!»

Никогда не слышал ничего прекраснее этой мечты.

О чем только не мечтали в войну! Идешь по улице – и вдруг находишь целую хлебную карточку! (Плохая мечта – чужая беда.) Или: завком дал ордер маме на пальто или на ботинки. Или: союзники открыли второй фронт. Вот это было бы здорово!

Но никогда и нигде я не слышал ничего прекраснее мечты моей мамы – нет, всех миллионов мам: «Эх вы, сони, проспали – Гитлера повесили, война окончилась!»

Тем, кто не жил этой мечтой, тем, кому она не заменяла хлеба, одежды, крова, ее не понять. Можете напрячь воображение, вспомнить кинокартины о войне, книги о войне, рассказы дедушек и бабушек, пап и мам, сделать вид, что вы поняли и даже произнести: «Да-а-а!» – все равно тем, кто не жил этой мечтой, ее не понять.

А мы, мальчишки военных лет, понимали. В том числе понимал и я, далеко не самый пострадавший. Понимал и умом и сердцем, всем своим существом.

Потому что на наших глазах окрасилась кровью родная земля.

Потому что в городе, в котором я прожил короткие детские годы, теперь были фашисты.

Потому что моя бабушка, мои тетки и их дети – мои братья и сестры – были расстреляны.

Потому что мы каждый день видели газеты с фотографиями замученных, повешенных, растерзанных советских людей.

Потому что от отца три месяца не было писем, пока он не вышел из окружения.

Потому что я видел глаза мамы, когда эшелон увозил брата на фронт.

Потому что я видел глаза мамы, когда к нам входил почтальон: кто, кто знал, что он принес в своей сумке?

Потому что я видел и слышал, как бились головой о стену, катались по полу, выли женщины, потерявшие мужей и сыновей.

Нет ничего трагичнее гибели и ничего прекраснее возвращения с победой.

В войну научились мечтать о главном. Вот почему я больше всего мечтал о том, как вернусь с фронта домой, своим ключом открою дверь – неожиданно – и увижу мамины глаза, из которых навсегда уйдет печаль.


СТАРШИЙ БРАТ И СТАРШИНА ПАНАСЮК


Я сидел у забора и смотрел, как брат занимается строевой подготовкой.

– Раз-два, раз-два, напра-а-во! Пррямо!

Странно – лица у ребят веселые, а между тем я доподлинно знал, как проклинают они постылую строевую подготовку. Кому она нужна на передовой?

– Бегом! Ложись!

А лица все равно веселые. Наверняка что-то случилось. Может, приказ на фронт? Вряд ли, только-только привезли рации новой конструкции, нужно время, чтобы к ним привыкнуть.

– Раз-два, раз-два! Смиррна! Рота-а-а, стой! Полунин, выйди из строя! Почему в строю лыбишься?

– Погода хорошая, товарищ старшина!– рявкнул брат.

– На пляж бы с девчонкой, да?

– Так точно!

– А на губу не хочешь?

– Никак нет! Лучше на пляж с девчонкой, товарищ старшина!

– Мо-олчать! Наряд вне очереди!

– Есть наряд вне очереди!

– Почему снова лыбишься?

– Погода хорошая, товарищ старшина!

– Два наряда вне очереди! Кру-гом! Ро-о-ота, бегом марш!

А лица все равно веселые! Загадка, и только.

Старшину Панасюка люто ненавидела вся рота радистов. Этот здоровый, с упитанной рожей человек обладал чрезвычайно примитивной психологией. Довести ребят до изнеможения, унизить их по возможности, подавить морально – вот в чем он, наверное, видел смысл своей должности. Получив в свои руки кратковременную власть над сотней семнадцатилетних мальчишек, он наслаждался своей всесильностью и безнаказанностью.

– Мстит людям за свое ничтожество,– говорили ребята.

Служакой он был, однако, отменным, материальную часть знал превосходно, всевозможные уставы цитировал наизусть и чрезвычайно этим гордился. Ядовитую солдатскую шутку – «о воин, службою живущ! Читай устав на сон грядущ. И утром, ото сна восстав, читай усиленно устав!» – он воспринимал со всей серьезностью. За порядок в роте начальство его ценило: только этим, наверное, можно было объяснить, что Панасюк прочно врос в тыл – за два года войны он так и не понюхал пороха.

Поначалу брату было плохо. Двенадцатичасовой рабочий день на подшипниковом заводе не шел ни в какое сравнение с буднями солдата. За трудным заводским днем стоял дом и книги, которые брат глотал с ненасытной жадностью, приводя в отчаянье библиотекарей. Но одно дело недоспать из-за умной книги, и совсем другое – всю ночь скоблить саперной лопаткой грязный пол казармы. К тому же брата невзлюбил Панасюк. Те, кто служил в армии, знают, как легко может старшина испортить жизнь солдату: неровно пришит воротничок, недочищена винтовка, не так встал, не так сел – наряд вне очереди! Но брат оказался упрямым парнем, и ни разу Панасюк не мог похвастаться тем, что рядовой Полунин сменил свой иронический взгляд на подобострастный. Володька Мастеров, приятель брата, мне рассказывал:

– Панасюк поставил его по стойке «смирно», ухмыльнулся и спрашивает: «Не нравится служба? Думал, в санаторий попадешь?» – «Так точно, товарищ старшина! Думал, что в санаторий!»– «Га, га! Вот представь себе, что ты в гражданке, идешь по улице и видишь меня. Что будешь делать?» – «Отвернусь и сплюну, товарищ старшина!»

Ух, как я ненавидел Панасюка!

– Напраа-во! Пря-ямо! Запевай!

– Крас-асноармеец был ге-рой, на разведке бо-о-ое-вой! Да эй! Эй, красный герой! На разведке бо-о-оевой!

– Ррота-а, стой! Смиррна! Ра-азойдись!

Наконец-то. Брат и Володька подбежали к забору, упали на траву, донельзя усталые – и веселые! Я передал им буханку и кастрюлю с остывшей перловой кашей, недельную добавку к невеселому тыловому пайку.

– Что это вы лыбитесь, товарищи рядовые?– поинтересовался я.

И мне была рассказана история, до краев наполнившая меня сказочным удовольствием.

Среди целого арсенала «воспитательных средств», которым владел Панасюк, особое место занимала «проверка часового». Ночью старшина подползал со стороны кустов к солдату, стоявшему на часах у склада, выбирал удобный момент, набрасывался, валил на землю, выхватывал из винтовки затвор и убегал. Ну, а потом – наряды вне очереди, гауптвахта, насмешки – выбор был большой. Через это унижение прошло уже человек пять, в том числе брат. Легко себе представить, какими оплеванными чувствовали себя ребята, как травмировали их эти подлые выходки. Панасюк был очень силен, и ребята, идущие в караул, чувствовали себя беспомощными.

Но сегодняшней ночью они были полностью отомщены.

Петьку Ливанова, маленького и щуплого паренька, Панасюк совершенно презирал и свирепо преследовал за необычайную сонливость. Петька мог заснуть на одну, три, десять минут – по заказу. Больше он не выделялся ничем: стрелял средне, на ключе работал на тройку, обмотки закручивал сносно. И вот Петька оказался ночным часовым у того самого склада, рядом с кустами. Лил проливной дождь, ни зги не видно – светомаскировка, и Петька, закутавшись в свою плащ-палатку, прислонился к стене и тихо дремал. В этот момент и накинулся на него Панасюк.

На крики прибежал разводящий, привычно ругая про себя старшину, прибежал – и не поверил своим глазам. В грязной луже, с ног до головы облепленный грязью, лицом вниз лежал Панасюк и дико орал. На нем сидел Петька Ливанов, аккуратно подергивая вывернутые руки старшины и приговаривая: «Часовой, гражданин неизвестный, лицо неприкосновенное. Часовой, гражданин неизвестный, лицо неприкосновенное…»