Когда явились ангелы — страница 9 из 81

То была самая холодная зима за всю краткую письменную историю Орегона – минус 20 в Юджине! – и даже на долгой памяти старых рутинеров суровее зимы не бывало. Мороз не ослаб и через несколько дней, как у нас обычно. Весь штат перемерз намертво на целую неделю. Вода застывала в трубах, если даже на несколько минут оставляли открытым кран; скважинные насосы перегорали на 60 футов в глубину; взрывались обогреватели; трескались деревья; даже бензин сгущался в бензопроводах движущихся машин. Через неделю слегка оттаяло, и все треснувшие водопроводы целый день весело фонтанировали; а потом все опять перемерзло. Новый рекорд! И снег в придачу. И дуло просто скотински, и дальше морозило, и сильнее пуржило и опять дуло – одну неделю за другой, весь февраль, март и даже апрель. К Пасхе чуть потеплело. Прогнозировали ясные дни. Снег перестал, но апрельские ливни обрушились отнюдь не фиалками.

Слякоть хуже снега – тот хоть оправдывает себя каким-то шармом. Весь день мерзко хлюпает, всю ночь черный зусман – тут у кого угодно депрессия будет, что у человека, что у зверя. У зверей-то нет календаря, Стоунхенджевы Солнцестояния, церемониальные ветви остролиста не напомнят им о свете. У коров огромный бак терпения, но он не бездонен. И когда он наконец опорожняется, когда один жалкий месяц тянется за другим, а трепанный погодой дух не подопрет никакая теология – вот тогда и они впадают в отчаяние. Мои коровы развернулись жопой к ветру и давай себе уныло пялиться в беспросветное будущее, часами не мыча и даже не шевелясь. Их даже люцерна не бодрила.

Потом одним тусклым утром Бетси пришла и сказала, что Шлюшка в болоте рожает и ей, похоже, надо помочь. Когда я наконец укутался и дошел вслед за Бетси до места, теленочек уже родился: крохотное черное то же самое своего папани, без сомнения, Абдула, кудряволобое, ангелоглазое, – и стоял он в этой слякоти здоровый и сильный, как – сочиним тут поговорку – бык. А вот Шлюшка выглядела неважно. Задыхалась, время от времени еще тужилась, но сил выкинуть послед ей, судя по всему, не хватало. Мы решили переместить их в поле к дому поближе, чтобы приглядывать. Я нес теленка, а Бетси погоняла Шлюшку следом. От жгуче-ледяного дождя мы все вжимали головы в плечи. Я матерился, Бетси ворчала, а Шлюшка несчастно ревела о горестях этой суровой жизни, зато теленок у меня на руках не издавал ни звука; голову он держал слишком высоко, а глаза его были слишком широки от изумления всем окружающим, чтобы еще и на что-то жаловаться.

Дождь со снегом стал еще холодней. Мы с Бетси зашли в дом и наблюдали из окна. Теленок лежал в укрытии насосной станции и ждал, какие еще чудеса припасла ему жизнь. Шлюшка продолжала мычать. Послед болтался у нее под крупом, как гроздь виноградного мороженого. Что-то наконец оторвалось и упало в ледяную грязь. Остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и выковырять его наружу. Я ей заметил, что коровы тысячи лет переживали отел и без всякой моей помощи. Совать руку в эту таинственную тьму инь? Да я туда – сочиним еще одну – и близко не сунусь.

В тот день Шлюшка слегла. Послед у нее до сих пор не вышел, ее лихорадило так, что от вздымавшихся боков пар столбом. Через каждые несколько вдохов она сипло вздыхала – словно у ржавой заводной коровки кончался завод. Теленочек по-прежнему стоял рядом, молчал, умоляюще тыкался в мать мягкими буграми носа, только мать ему не отвечала. Бетси сказала: начинается перитонит, поэтому, чтобы ее спасти, нужны антибиотики. Я съездил в Спрингфилд, где удалось купить набор как раз для решения такой ветеринарной проблемы. Пинта окситетрациклина, к которой резиновой трубкой присоединен скотский шприц с иглой, как гвоздь в 20 пенни[13]. Дожидаясь, когда пройдет товарняк, на переезде в Маунт-Нево, я выкроил минутку и прочел инструкцию, как делать укол. Там была изображена корова и стрелочкой показано, в какую вену на шее я должен попасть. А вот где ей перетяжку делать, не сказано.

Остаток пути домой я размышлял о разных перетяжках. Лучше всего, прикидывал я, будет садовый шланг со скользящим узлом… но не успел я и к дому свернуть, как стало ясно, что случай для практики мне уже не выпадет. Бока у нее больше не вздымались. Теленочек так же стоял рядом с дымящейся горой, но больше не молчал. Он ревел так, будто у него сердце разрывалось.

Весь остаток того слякотного дня я дрожал от холода, орудовал лопатой и думал, что, вот если б взял и утром сунул руку в корову, днем бы точно не рыл ей этот чертов котлован. Пока я рыл, а теленок ревел, коровы – одна за другой – подходили к изгороди, разглядывали, что тут происходит: но не на усопшую свою сестру смотрели, которая для них уже мало чем отличалась от той грязи, которой я ее заваливал, а пялились на новорожденное чудо. И пока они так глазели, было заметно: они с напругой возвращаются по длинному темному туннелю зимней памяти и что-то припоминают. Плач этого малыша дергал их воспоминания за вымя, выдаивал млечные отголоски времен поярче, дней подлиннее, когда опять был клевер, светило солнце, было тепло, что-то рождалось – снова жизнь.

Не успел тот чумазый день окончательно измараться до полной темноты, мои коровы уже телились вовсю: жалкое отчаяние не ослабило их, напротив – укрепило торжествующей уверенностью. Авенезер отелилась быстро и решила, что будет еще. Нам удалось подсунуть ей Шлюшкиного сиротку; в ликовании своем Авенезер ни на миг не усомнилась, что родила двойню. Наутро я уже не мог отличить его ни от его сводного братца, ни от прочих кудряволобых телят, что весь день выскакивали на свет черной бесперебойной чередой.

Пока у нас тут колобродило все это материнство, отец с поля даже не заглядывал. Когда отелилась последняя корова, я вышел и увидел его в дальнем углу, возле соседской ограды. Добрался я до него, когда в варенье туч проглянуло солнце. Он робко выслушал извинения и поздравления и повернулся ко мне спиной – насладиться пучком люцерны, который я ему принес. Где-то еще заревело, и я заметил двух соседских голштинок с новенькими черными младенцами, а на поле соседа моего соседа, где гуляли дорогостоящие рыжие девонки, тоже, будто выводок сверчков, скакало на солнышке потомство Абдула.

– Абдул, ну ты и вдул, ей-богу!

Отрицать он не стал – только чавкал себе, невинный, как алтарный служка; да и не хвалился своими достижениями. Не в его стиле.


Времена года катили дальше. Стадо наше вскоре удвоилось, затем прибавилось еще. Мы оскопляли новорожденных бычков, ели откормленных волов, а телок приберегали на то время, когда даже я начну соображать и наконец осуществлю мечту о молочной ферме. Стадо росло и постепенно чернело. Уже больше двух третей было черно на три четверти – с легкой примесью гернзейских, джерсийских и орегонских монголок. Абдул раздался и огрубел, однако манер алтарного служки не утратил; никогда не бодался, не наскакивал на телушку, демонстрируя грубую силу, как это у них водится, отчего и пошло выражение «быковать».

Никто никогда не видел, как он одерживает свои победы; пользуясь преимуществами естественного камуфляжа, для ухаживаний он выбирал темноту. Если полунощные брачные игры заводили его за ограду-другую, возвращался он обычно до зари; а если не возвращался, нам, кто за ним приходил, всегда являл только мягкую покорность. Когда при мне чело его гневно хмурилось, злость эта обращалась не на человека, а на быка, который обслуживал стадо Тори через дорогу, – старого бахвала-херефорда. И легко понять из-за чего. После всякого приходования какой-нибудь сонной телушки средь бела дня этот неотесанный старый хер считал своим долгом парадировать взад-вперед вдоль своей ограды и хвастливо реветь через дорогу нашему молодому ангусу. Абдул никогда ему не отвечал; стоило Старому Бахвалу завестись, Абдул разворачивался и шел к болоту.

Наконец Бетси стала беспокоить численность нашего стада и размеры некоторых дочек Абдула. Они и так уже «входили в тот самый возраст» (как отмечал гадкий соседский бык всякий раз, когда девственные дщери Абдула паслись неподалеку) и уже запросто способны были к кровосмешению. Лично я не считал, что Абдул опустится до инцеста, но кому ж охота рисковать с бестолковой телятиной?

– Что тут можно сделать? – спросил я Бетси.

Мы шли вдоль ограды, оглядывая наших подопечных. Через дорогу бык Тори шел за нами, пыхтя некую новую диатрибу.

– Посадить Абдула в загон, или продать с аукциона, или просто продать, или…

Она умолкла – ее заглушил старый хер. Когда филиппика его стихла снова, я уточнил:

– Или что?

– Или съесть.

– Абдула? Я не хочу есть Абдула. Это как Стюарта съесть.

– Тогда посадить в загон. Так и полагается, вообще-то, держать племенных быков…

– В загон мне его тоже не хочется. Чтоб бык Тори не злорадствовал.

– Тогда продать или обменять. Я пошлю объявление в газету.

Мы обнаружили, что все хотят меняться только охотничьими ружьями или мотоциклами. А деньги нам предлагали не добрые животноводы, а местные закусочные, желавшие котлет подешевле.

Прошел месяц – от наших объяв никакой отдачи, а после того, как мы всю ночь помогали нашему восточному соседу Хоку разлучить Абдула с полудюжиной шаролезок, которых Хок только что купил, я решил испробовать загон.

Шпалу вкопали опять, балки заменили, но после Гамбургера этот клочок никто не занимал. Абдул вошел в загон, не вякнув. К моему удивлению, в воротца, куда Гамбургер проходил свободно, Абдулу пришлось втискиваться.

– Абдул, старина, ты уже взрослый и должен понимать суровую правду жизни, – сказал я, запирая за ним ворота. – В ней не только свободная любовь и забавы.

Абдул ничего мне на это не ответил – он жевал зеленые яблоки из ведра, которым я его приманивал. Зато быку Тори через дорогу было что сказать насчет заточения соперника. Вел он себя кошмарно. Весь остаток дня изводил Абдула, мыча намеки и скабрезности. Когда я ложился спать, херефорд дошел уже до прямых расистских выпадов. Я дал себе слово как-нибудь на днях перемолвиться словцом-другим со стариком Тори насчет его животины.