Цитируемые стихи взяты из «Дао-Дэ Цзин» Лао-цзы. Старший современник Конфуция (551–479 гг. до н. э.), Лао-цзы был китайским историком и отвечал за архивы при дворе династии Чжоу. Он не писал ничего своего, наставляя примером и иносказанием. Когда на закате жизни достославный мудрец покидал родину, устремившись к горам упокоения, его задержал начальник горной заставы.
«Господин, служба на далеком пограничном посту не позволила мне прикоснуться к вашему учению. Намереваясь оставить этот мир, не оставите ли вы несколько слов и мне?»
Тогда Лао-цзы сел и сочинил 81 короткое стихотворение, которые составили два небольших свитка, в сумме – чуть менее 5000 иероглифов, а затем уехал. Никто так и не узнал, куда он направлялся.
Вот вещь, в Хаосе свершившаяся,
Прежде Неба и Земли родившаяся!
О безмолвная! О безвидная!
Одиноко стоишь и не меняешься,
Окружаешь все сущее и не гибнешь!
Тебя можно назвать Матерью
Поднебесной.
Я не знаю твоего имени,
Но, обозначая знаком, называю тебя
Путем-Дао…
Человек берет за образец Землю.
Земля берет за образец Небо.
Небо берет за образец Дао.
А Дао берет за образец свою
самоестественность[152].
Давящая мгла уже проступала сквозь небо на востоке, когда Ян, соскочив с начинавшегося у деревни шоссе, побежал по финишной тропе вдоль канала. Через 130 метров меж двух огромных акаций пряталось жилище дядюшки – последнее в ряду мазанок, скорчившихся по обеим сторонам грунтовой дорожки. Целое имение, если сравнить с лачугами на участках в 10 квадратных ярдов[153]: постройка вмещала стоматологический кабинет дядюшки и его веломастерскую, а еще жену дядюшки и их четверых детей, и престарелого отца дядюшки, который приходился Яну дедушкой, заядлого трубокура, пердуна и хохотуна… и мать Яна, и ее птицу, и трех Яновых сестер, и – обычное дело – клиента-двух: эти дожидались на тонких плетеных циновках ремонта транспортного средства или оправлялись от ремонта коренных зубов.
Мчась к маячащим акациям, Ян не видел дядюшкиного дома, однако легко мог представить себе, что происходит внутри. Лампа, освещавшая ужин, озаряет теперь мытье посуды, затем семья переберется в мастерскую к телевизору и рассядется посреди упаковок со слепочной массой. Светить будет один только крошечный экран, чье мерцание бьется о темноту крылышками черно-белого мотылька.
Ян так и видел родню. Вот дядюшка согнулся в зубоврачебном кресле, в короткопалой руке зажата сигарета, рубашка расстегнута. Рядом жена дядюшки взгромоздилась на кормильную скамейку. На циновке сидит дедушка в полулотосе, подался вперед, хихикает, длинная трубка почти касается экрана. Позади кузены и кузины Яна и две его младшие сестры разместились на полу среди всякой всячины – пытаются делать вид, что им интересны репортажи о том, как разлив Янцзы может сказаться на нормах выдачи риса. У задней стены старшая сестра Яна готовит младенцев ко сну: укутывает им попки и нежно кладет одного за другим на подушечку под разложенной раскладушкой. Птица висит у самой двери, укрытая от вечерних сквозняков.
В другой комнате мать Яна как можно тише моет посуду.
Дядюшка рассердится, что Ян опять пришел поздно, но не скажет ни слова. Бросит короткий хмурый взгляд, оторвавшись от телевизора. Никаких вопросов. Где был Ян – знают все. Он мог позволить себе одно развлечение – публичную библиотеку. За полфэня[154] читатель на два часа получал в распоряжение деревянную скамью и наслаждался своего рода библиотечным уединением, пусть даже скамьи были забиты до отказа.
Ян надеялся прочесть недавно разрешенный классический текст Конфуция. Он слышал, что их библиотека получила партию книг первой – честь, в кои-то веки оказанная родине великого философа. Но все книги оказались уже на руках. Взамен Яну пришлось взять более знакомое сочинение, «Западный флигель» Ван Ши-фу[155]. Об этой пьесе отец Яна рассказывал ученикам, даже когда критика «раболепной классики» достигла апогея.
Последний раз «Западный флигель» брали без малого пять лет назад. Последним читателем этой книги был отец Яна.
Не замедляя маховый шаг, Ян впихнул книгу в штаны и застегнул поверх куртку. Конечно, дядюшка прознает о книге. Почти наверняка прознает. Следовательно, сказал себе Ян, он ее вовсе не прячет. Он несет ее за поясом, чтобы освободить руки, чтобы сохранить равновесие.
Чтобы бежать.
Сжав кулаки, Ян сильнее молотит руками нисходящий мрак, доверив ногам пронести его по темной тропинке мимо камней и выбоин. Он мог пробежать ее с завязанными глазами, ориентируясь по звукам и запахам… машинка Гао Цзяня строчит слева; припаркованные вонючим рядком дерьмовозки Сюна-и-сына готовы к завтрашним сбору и вывозу; деревенский дурачок И храпит среди свинюх. Ян побежал быстрее.
Для своих девятнадцати лет он был тщедушен: узкие плечи, тонкие щиколотки. Однако ляжки у Яна были толстыми, а руки от плеч – очень крепкими от силовых борцовских тренировок. Живот под книгой походил на резной дуб. Ян был в отличной форме. Он бегал из школы домой каждый вечер почти четыре года.
Совершив последний рывок, Ян нырнул под полог акаций, во двор дядюшкиного дома. И чуть не споткнулся от изумления. Постройка была освещена – вся, сверху донизу! Даже лампочка над вставной челюстью – и та горела. Что-то случилось с матерью! Или сестрой!
Ян не пошел к калитке – он перемахнул через глиняный забор и с треском одолел груду кирпичей. Пулей пронесся сквозь дверь и пустую гостиную к занавеске поперек кухни и остановился. Дрожа, отдернул закоптелый батик и вытаращил глаза. Вся семья сидела за обеденным столом, костяные палочки притомились подле лучших тарелок, в деревянных бадьях исходили паром овощи и рис. Родные повернули головы к Яну и улыбались.
Дядюшка встал: в каждой руке – по рюмке хрустально чистой жидкости. Передал одну рюмку Яну, поднял другую и произнес тост:
– За нашего малыша, за Яна, – объявил дядюшка, и его большой рот воссиял фарфором. – Ганьбэй![156]
– За Яна! – Тетушка, сестры, кузены и кузины все встали, воздев рюмки. – Ганьбэй!
Каждый опрокинул в рот глоток жидкости – кроме Яна. Он только моргал да унимал одышку. Мать обошла стол, ее глаза сияли.
– Ян, сыночек, прости нас. Мы прочли твое письмо.
Она передала ему увитую искусными письменами бумагу.
Внизу листа Ян увидел вытисненную официальную печать Народной Республики.
– Тебя пригласили в Пекин на забег. Соревноваться с бегунами со всего мира!
Не дав Яну взглянуть на письмо, дядюшка коснулся вновь наполненной рюмкой рюмки племянника.
– Забег покажут по телевизору во всем мире. Ганьбэй, Ян. Выпей.
Ян пригубил и спросил:
– Какой забег?
– Самый большой. Самый длинный…
Должно быть, марафонский, осознал Ян. Теперь он допил маотай[157] залпом. Крепкая рисовая водка выжгла свой путь к желудку. Марафон? На такую дистанцию – даже на половину – Ян никогда не бегал. Почему выбрали именно его? Ян не понимал.
– Мы все тобой гордимся, – сказала мать.
– Во всем мире, – твердил дядюшка. – Его увидят миллионы. Миллионы!
– Твой отец тоже тобой гордился бы, – добавила мать.
Тут Ян все понял. Председатель местного спортивного комитета был товарищем и коллегой отца: старый друг, честный и преданный, пусть не слишком смелый. Ясно, что это он порекомендовал младшего Яна. Благородный жест, чтобы снять груз с души. После всего, что было.
– Он вышел бы на площадь, сыграл бы на скрипке и спел, сыночек. Вот как он тобой гордился бы.
Ян не был в этом уверен, но подумал, что столь тяжелый груз не снять никакими благородными жестами и забегами с телетрансляцией.
Когда муж высшего ума о Дао
слышит,
То стремится с усердием
осуществлять его.
Когда муж среднего ума о Дао
слышит,
То сомневается – то ли оно есть,
то ли его и нет вовсе.
Когда муж низшего ума о Дао
слышит,
То над ним смеется громко!
И если бы тот хохот не раздался,
Оно бы недостойно было Дао,
утем Великим, называться![158]
Американские журналисты похлебывали бесплатные напитки во глубине диванов в Клипер-клубе компании «Пан Америкэн» – привилегированном зале ожидания, что располагается на аэровокзале Международного аэропорта Сан-Франциско над головами простых путешественников.
Привилегированном не на словах, на деле. Мало знать о почтенном существовании и местонахождении зала: чтобы войти в него, нужно удостоверить весомость репутации. Не то чтобы журналисты принадлежали к первому классу – они сопровождали того, кто к нему принадлежал. Благодаря чему и оказались пред тайной дверью, миновали привратника и окунулись в дармовую выпивку.
– Как вы себе мыслите, – настырничал один клубный хлебальщик, – чем эта наша забава может цеплять? Чтобы не выглядеть очередной тупой гонкой? Я имею в виду, на какой крючок вы надеетесь поймать аудиторию?
Хлебальщик был крупным управленцем в фирме, владевшей журналом, который оплачивал журналистскую вылазку в Китай, и право на некоторую настырность за этим человеком признавал каждый.
– Я полагаю, что крючок, – отвечал первый журналист, огромный бородатый мальчик, редактор помянутого издания, а равно и виновник вылазки, – должен быть вот каким: спорт как детант[159]