Когда загорится свет — страница 25 из 63

— Пора спать, Ася.

— Спать? Уже? А ужин? Ах, правда, смотри, мама, какая я глупая, даже не заметила, что поужинала… А я думала, что успею еще забежать к Дуне, но она ложится спать еще раньше, чем я… Ужасно короткий день, правда? А мне теперь еще нужно связать носки ко дню Красной Армии, прямо не знаю, как у меня времени хватит… Знаешь, папочка, мама научила меня вязать на спицах, раньше-то, когда я была маленькая, до войны, я не умела, а теперь я вяжу очень быстро и свяжу много носков — может, три пары, а может, пять. Только бы шерсти хватило. Это хороший подарок — носки, правда? А ты получил на фронте от кого-нибудь носки?

— Я получил шарфик.

— И еще что?

— И сушеные фрукты, водку… постой-ка, еще что-то было… Ах, да, носовые платки.

— В прошлом году я тоже посылала носовые платки, это легко. Ты, наверно, получил от какой-нибудь маленькой девочки, потому что носовые платки — это самое легкое. И ты ей ответил?

— Не помню — кажется, нет.

— Ну, вот видишь, какой ты… Это очень нехорошо… Она так ждала, так ждала… Хотя ведь ты и нам с мамой не писал… Но ты ведь не знал, где мы, правда? А та девочка ведь написала тебе свой адрес, правда? Почему же ты не ответил?

— У папы голова болит, Ася. Хватит разговаривать, пора спать.

— Голова? — Ася встревожилась. — Так, может, примешь порошок?

— У меня вовсе не болит голова, — сказал Алексей.

Девочка с изумлением перевела глаза с него на мать и обратно. Веселость на ее личике потухла. Она вздохнула и встала.

— Ну, так пойду уж спать — все равно завтра надо пораньше встать. Я обещала Фекле Андреевне, что принесу ей дров, они у нее в сарайчике во дворе, да вот и забыла, теперь придется завтра утром перед завтраком сбегать.

— Ты ходишь к этой?.. — Алексей еле удержался, чтобы не обругать Феклу Андреевну.

— Нет, я к ней не хожу, она никого не впускает в свою комнату, знаешь? Дуня говорит, что у нее там, наверное, какие-нибудь сокровища и потому… Но я думаю, может у нее какая-нибудь птичка, и Фекла Андреевна боится, чтобы она не улетела…

Она пошла в чуланчик умываться. Людмила тихо заметила:

— Ты хотя бы в присутствии ребенка…

— Что в присутствии ребенка? Тебе хочется сделать из меня этакого домашнего тирана, — когда у него голова болит, то ребенок должен молчать и прочее? Этого тебе хочется, да?

Людмила пожала плечами.

— И зачем ты позволяешь ей водиться с этой старой жабой? С какой стати Ася носит ей дрова?

— Я не позволяю и не запрещаю. Та ее попросила, и очень хорошо, что Ася хочет помочь.

— Да уж действительно…

— А ты бы хотел, чтобы она смотрела на людей, как ты, и обращалась с ними, как ты?

— А как я с ними обращаюсь? — повысил голос Алексей.

Но Людмила замахала рукой, и Алексей тревожно оглянулся на дверь импровизированной ванной.

— Чего ты собственно хочешь от меня сегодня? — сказал он пронзительным шепотом, который неприятно прозвучал в его собственных ушах.

— Ничего я не хочу ни сегодня, ни не сегодня…

— Ах, вот как… — Им снова овладела глухая злоба. Какая она спокойная, как холодно смотрит на него. Может, у нее и в самом деле есть кто-нибудь другой, а своего мужа она ненавидит, как помеху и препятствие?

— Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты не портил жизнь ребенку.

— Это я порчу ребенку жизнь? Что ж я такое делаю?

— Ей незачем отдавать себе отчет в твоем отношении ко мне.

— В моем отношении к тебе? А какое же это мое отношение к тебе?

Она наклонилась к столу, на щеках ее виднелась золотистая тень, следы загара, который не сходил с ее кожи весь год. Неожиданно для себя он положил руку на ее руку.

— Люда…

Она отшатнулась и взглянула такими испуганными глазами, что это утвердило его в неуловимом до сих пор, ничем не обоснованном подозрении, что она влюблена в кого-нибудь другого, что, быть может, она живет уже с кем-то другим. Иначе, почему ее так испугало собственное имя, которым ее звали в университетские времена, имя времен их любви, о котором он почти забыл теперь, вернувшись? Почему так затрепетали ее ресницы? В сущности она почти не изменилась — только эта морщинка на лбу, придающая лицу суровое выражение, и легкий изгиб губ, которого раньше не было.

Двери чуланчика хлопнули, и Ася в рваных тапочках снова появилась в комнате.

— Уже умылась. А до войны у нас была ванная, правда? Я помню, как купалась в ванне. Но я бы и теперь в ней поместилась, правда? А знаешь, там, где мы были, было такое большое деревянное корыто, а воду приходилось носить из реки. А когда был глубокий снег, к реке было ходить трудно, потому что сугробы, и мама растапливала снег, и я в нем купалась, и, знаешь, вода была не совсем прозрачная, но не потому, что грязная, а потому, что из снега, правда, мама? Ты, наверно, сейчас тоже пойдешь спать? Ведь ты простужен, правда? Но я тебя все-таки поцелую в лоб, я не заражусь, ты знаешь, я никогда не заражаюсь. И когда у нас там был тиф, так мама боялась, что я заражусь, а я не заразилась, а мама заразилась. Но мама потому, что помогала ходить за этими больными… Правда? Ну, я уж пойду, спокойной ночи.

Алексей ощутил на щеке влажные теплые губы и почувствовал особый молочно-цветочный запах, каким пахнут дети. На миг в нем снова ожило то чувство — мелодия скрипки, чистый, звенящий, крылатый, воздушный тон, отзывающийся в душе сладостной трелью. Ему захотелось заплакать. Над Асей, над собой, над всем…

Он почувствовал себя одиноким и покинутым. Какой дьявол сидит в этой женщине, в этой Людмиле? Что она думает, вот хоть и сейчас, с нахмуренным лбом перемывая после ужина стаканы и тарелки? Чего бы он не дал за то, чтобы узнать, о чем она думает, — и он почувствовал себя глубоко обиженным тем, что если даже она и думает о нем, то это вряд ли добрые мысли.

IX[1]

— Ася, хочешь посмотреть что-то интересное?

Девочка неуверенно остановилась на лестнице. Вова сдвинул кепку набекрень.

— Говорю тебе, не пожалеешь.

— А где?

— Здесь же, близенько. Надо только взобраться на чердак.

— Там ведь закрыто.

— О-ва! — свистнул сквозь зубы Вова. — Закрыто — тоже мне… Я покажу тебе, как открывается.

— А что там?

— Сама увидишь. Кому-нибудь другому я бы не показал, но тебе покажу.

Ася колебалась, но соблазн был сильнее, чем неприязнь к Вовке.

— А не обманываешь, правду что-то покажешь?

— Какая ты! Ведь если я говорю… Пойдем, пойдем, не бойся.

— Я не боюсь, только…

— Эх, не то раздумаю, а потом жалеть будешь.

Девочка пошла за ним, вертя кончик косички. У Вовки на ногах вместо ботинок были слишком большие калоши, подвязанные шпагатом, и, ступая, он смешно подбрасывал ногу, словно это обувь влекла его вперед, а не он переставлял ноги куда хотел.

— Вот смотри.

Он достал из кармана согнутый гвоздь, и замок на заржавленной скобе сразу же отскочил.

— Задаст тебе дворничиха, когда увидит.

— Не увидит. Ты ведь ей не скажешь, ты же не доносчица?

Оскорбленная Ася пожала плечами.

— А впрочем, даже если и скажешь, мне все равно. Я не боюсь дворничихи.

— А управдома?

— Фу, управдом… Если хочешь знать, я никого не боюсь.

Чердак был темный и пустой, трубы стояли здесь, как забрызганный известью лес. Сквозь железо просвечивали щели. Было душно и неприятно. Ася вздрогнула.

— Здесь есть крысы?

— Откуда! Осторожно, переступи эту балку, вот здесь.

— Ты и крыс не боишься?

— Тоже мне!.. Я покажу тебе как-нибудь во дворе, как я стреляю в них из рогатки. Хочешь?

— Нет… А фашистов… фашистов ты тоже не боишься?

Вовка взглянул на нее исподлобья.

— Выдумала!.. А почему тебе пришли в голову фашисты?

— Не знаю.

— Видели мы и фашистов, — протянул он медленно, протирая ладонью какое-то замазанное окно.

— Что это?

— То самое… Смотри, здорово видно.

Она прильнула носиком к грязному стеклу, но сперва ничего не увидела.

— Видишь?

— Крыша…

— Нет, нет, там, дальше, смотри прямо перед собой, напротив, видно ведь.

Только сейчас Ася разобралась. Словно здесь же, перед ней, рукой подать, было окно. В комнате горела лампа и было ясно видно, что там происходит.

— Это комната Феклы Андреевны? — спросила Ася сдавленным шепотом. Ей казалось, что та может услышать, хотя это было далеко и между чердаком и окном зиял провал двора.

— Видишь?

— Вижу.

Фекла Андреевна ходила по комнате, иногда ее вытянувшийся силуэт закрывал лампу, и над столом мелькали черные тени рук, причудливо увеличенные.

— Что это?

— Смотри, смотри.

На столе, на стульях, на диване Фекла Андреевна раскладывала какие-то предметы. Ася поднялась на цыпочки, чтобы лучше разглядеть. Вова поддержал ее.

— Теперь хорошо?

— Да, только… что она делает?

Мальчик захихикал.

— Сокровища свои раскладывает, понимаешь?

— Какие сокровища?

— Ну, жратву, конечно!

Да, теперь она видела. Мешок с мукой — старуха засунула руку в его содержимое, поднесла руку к глазам, а потом пересыпала сквозь пальцы белые струйки. Из второго мешочка — это, очевидно, была гречневая крупа — падал коричневый ручеек. А затем ящик с сахаром. Потом сухари, целая гора сухарей.

Теперь Фекла Андреевна отошла от стола и любовалась всем тем, что стояло и было разложено в ее маленькой, тесной комнате. Крупы, мука, консервы, сушеные фрукты, колбаса, запасы продовольствия, тщательно собираемые, стаскиваемые откуда возможно, ревниво скрываемые от людских взоров.

— Но что она делает? — недоумевала девочка.

Вова пожал плечами.

— Ох, какая ты! Любуется, понимаешь? Смотри, как она улыбается, видишь? Старая скупердяйка! И за десять лет не сожрала бы этого.

Ася соскочила с бревна.

— Не хочу смотреть. И это вовсе некрасиво подсматривать. Ты обещал показать мне интересное, а это вовсе неинтересно.