— Ложись!..
Черт размахнулся. Володя инстинктивно потянулся руками к ушам, но не успел…
Грохот, звон стекла — это сыпались окна в соседних домах… И крики.
Богомолов оглянулся, заметил Володю, махнул рукой.
— Тебя Иннокентий спрашивал, велел немедленно к нему. Я со своей квартиры в Екатерининском парке съезжаю, так что больше туда не ходи. Передай, бомбы нужны всюду. Это третья, вчера я такие же две бросил на Домниковской и у себя в парке. Зря бросал в парке, потому и квартиру меняю. Ну беги, пока здесь тихо.
Черт пожал Володе руку, подтолкнул и уже больше не обращал на него внимания.
Иннокентий засел в Симоновской слободе.
«Симоновской республикой» прозвали этот район в дни восстания. Он отрезан от остальных районов Москвы, и туда еще нужно пробраться.
Володя заспешил: успеть бы до темноты.
Володя Прозоровский уже который раз пытается втолковать хмурому железнодорожнику, что тот не имеет права его задерживать. И пароль, и отзыв — все сошлось. Володя спешит в Москву.
Опасно? Конечно, опасно, но документы у него в порядке. Бумажки, правда, не бог весть какие — репортер газеты «Московские ведомости». А газеты пока еще не выходят. Но Володя уже успел убедиться, что к репортерам жандармы и солдаты не придираются, хотя и ворчат, если эти проныры суют нос в их «охранные дела».
Жандармы пропускают. А вот этот железнодорожник, свой, рабочий дружины депо Москва-Казанская, и задержал. Обидно!
— Да пойми ты, дурья голова, ну как отсель в Москву добраться? Поезда не ходят? Не ходят. Извозчики попрятались, как тараканы в мороз. Им предложи чистое золото — все одно не повезут: эвон как там стреляют. Выходит, пешком по шпалам… Все одно далече не уйдешь. Вчерась на вокзале были наши. А сегодня, сказывают, семеновцы из Питера. Ждать надобно. Вот пойдет поезд с дружинниками — посажу. А там как знаешь… Репортер!
Володе же нужно как можно скорее попасть на Никитскую. У него там явка в редакции. Необходимо предупредить Иннокентия — Дубровинского, — что близ Москвы оружия нет. И помощь вряд ли будет. Все отдали Москве: и ружья и людей. Если и правда подойдут семеновцы, то встретить их некому и нечем.
А может, этот сыч правду говорит? Вдруг власти действительно сумели по Николаевской дороге, которая так и не бастовала, подкинуть верные войска из столицы и ближайших городов? Тогда, конечно, Каланчевка занята. В первую очередь они о вокзалах позаботятся. Но как же тогда поезд с дружинниками?
Володя знает об этих поездах. Вооруженное восстание в Москве сразу, с самого начала, распалось на несколько очагов — Рогожско-Симоновский район, Пресня, Хамовники. Баррикады в центре, на Тверской, Садовой, у Страстного продержались недолго. Когда Володя выбирался из Москвы, центр был уже потерян восставшими. А теперь еще семеновцы из Петербурга… А это значит — пушки и пулеметы против револьверов.
В последние дни рабочие-дружинники на ночь в Москве не оставались, выезжали за город — ночью казаки, полиция, солдаты делали внезапные налеты на дома. Так недолго пропасть ни за что. А утром дружинники снова въезжали в город, снова вели бои.
Поезд с дружинниками пришел на рассвете. И притормозил у депо. В теплушки забралось несколько железнодорожников с винтовками. «Сыч» подсадил Володю на тендер.
В предрассветной мгле Володя увидел, что на тендере есть кто-то. У высоких бортов пригнулись люди, а там, где тендер подходит к паровозной будке, на подставке из дров стоит пулемет.
Володя почувствовал себя неуютно. Он словно лишний пассажир среди этих вооруженных, подготовившихся к бою людей. А у него в кармане нет даже паршивого бульдога. Иннокентий запретил «репортеру» носить оружие: «Ты связной. Если при обыске у тебя нащупают револьвер, никакие репортерские причиндалы не спасут. Вздернут — и вся недолга».
Значит, он вынужден сидеть на тендере только как зритель? А Володе хочется хотя бы чем-то помочь этим ребятам. Может, он будет полезен машинисту? Ну уголь там или дрова в топку кидать?
Машинист припал к рычагам. Он небольшого роста. Лицо разглядеть трудно, но, когда открывается топка, красные отсветы озаряют пушистые вахмистрские усы с обгоревшими концами. Лет ему около тридцати.
Володя кричит. Машинист не слышит. А Володя не может перекричать колеса. Дотронуться до него он не решается.
Паровоз резко притормозил. Володя успел заметить, как машинист, не спуская руки с реверса, высунулся в окно. Уже рассвело. Впереди входной семафор Сортировочной. Он открыт. На платформе гора брезента. Под ним не то ящики, не то какие-то бочки. За платформой, почти вплотную к полотну, прибились огороды. Ветер сдувает снег, обнажает неровные грядки смерзшейся земли, полуистлевшую ботву. Кто-то копошится среди этих грядок, словно собирает остатки огурцов, моркови, капусты.
Так это же солдаты! И они суетятся около пулемета…
Володю оглушило шипение пара. Машинист уже не выглядывает в окно. Последнее, что Володя успел заметить, — брезент на платформе. Его словно ветром сдуло, и вместо ящиков и бочек — тоже пулеметы. Они стреляют, но грохот колес заглушает стрельбу.
Поезд идет задним ходом. Встречный поток отбрасывает черные шапки дыма на платформы, на огороды. Дым слепит солдат, мешает стрелять.
Но они стреляют, бегут вперед, что-то кричат!..
Скорость растет с каждой секундой. Кажется, что даже пули не могут догнать этот взбесившийся паровоз. Уже не видно Сортировочной, огородов, солдат. Уши заложило от рева открытого поддувала и сифона. Зато глаза видят. Видят стрелку манометра — она у красной черты! Десять атмосфер… Пятнадцать атмосфер!.. Сейчас взорвется котел, если, конечно, у вагонов раньше не оторвутся оси…
Девяносто верст в час! Мелькнули Люберцы. Впереди морозная мгла.
Назад отскакивают стрелки, мертвые семафоры, мертвые полустанки. И каждую минуту поезд может врезаться в тупик…
Далеко от Москвы, где-то между опушкой леса и огромным заснеженным полем, стоит усталый паровоз. Он еще изредка отдувается паром. Но топка погасла. И скоро труба покроется легким инеем.
Около теплушек молчаливые люди. Без слов пожимают друг другу руки и расходятся. Поземка заметает следы.
Володя бредет по насыпи. Был рядом с Москвой, почти в самой первопрестольной. А теперь? Как туда добраться? По шпалам? Но это несколько дней пути. И просто он не дойдет, замерзнет в декабрьскую стужу.
И все же он идет.
Идет много часов. Кругом дороги жмутся деревни. Но они притаились. Ни огонька в окнах, ни дымка над трубами. Даже собаки не брешут.
Мороз забрался под пальто. Володя уже не чувствует пальцев на правой ноге…
Рельсы пересекают какой-то проселок, а может быть, и шоссе, в сумерки не разглядишь. Будка у шлагбаума пуста. Под дверь нанесло снега — видно, давно никто сюда не заходил.
Володя залез в темную тесную конуру. Зажег спичку. И чуть не закричал от радости, обнаружив небольшую чугунную печь.
Лес рядом. И уже через полчаса он с наслаждением протягивает красные руки к огню. В будке стало тепло, Володю разморило, потянуло ко сну. Вот уже все поплыло перед глазами…
Он проснулся от стука. Кто-то обивал снег на ступенях… Володя глянул в оконце. У будки стоят крестьянские розвальни. А хозяина не видно. Володя откинул крючок. В будку ввалился тулуп, закутанный бабьим платком. И только два здоровенных заиндевевших усища, торчащие из-под платка, свидетельствовали о том, что это мужик.
— Эй, мил человек, огоньку дай, табачок есть, а спичек ноне и купить негде…
Платок откинулся, на усы налез какой-то драный треух. Потом Володя увидел две щелочки, из которых на него смотрели два удивленных слезящихся глаза.
— Ты из города, чай?
— Да, из Рязани, — соврал Володя, — в Москву ехал, да вот поезд застрял…
— Эвон, поезд! Мы уже забыли о поездах, почитай, недели три не ходят. Вот только ночью один из Москвы пропыхтел, да странный какой-то, раком шел…
— А ты куда едешь? Может, подвезешь немного, я заплачу…
Тулуп ничего не ответил, затягиваясь здоровенной козьей ножкой. Тесная будка быстро заполнилась дымом едкого самосада. Володе почему-то захотелось есть…
— Говоришь, заплатишь? Ой, дорого возьму…
Удача, честное слово, удача! Этот дядя, видно, думает, что Володя так прямо в Москву в его карете хочет въехать. Нет, в Москву — это значит на свидание с жандармами.
— Да мне до Люберец, там у знакомых и заночую. В Москве, говорят, стреляют, я и пережду…
— Красненькую дашь, сегодня к ночи будем в Люберцах.
Красненькая — это все Володино богатство, не считая кое-какой мелочи. Но черт с ним, лишь бы поближе к Москве.
— По рукам, дядя, и поехали.
Но «дядя» не торопился. Видно, он никак не рассчитывал, что этот странный не то студент, не то просто так, обыватель, не раздумывая, согласится заплатить неслыханную цену. Красненькую! Эвон! Он и заломил-то для того, чтобы отделаться. Красненькая — так ведь это же целое состояние.
Тяжело ворочаются мысли под бабьим платком.
А Володе уже кажется, что мужик его заподозрил. И именно потому, что он так неосмотрительно, тут же, согласился заплатить за пустяковый переезд десять рублей.
Ни зги не видно. Угомонилась поземка. Немного потеплело, и падает ленивый снежок. Володя забился в сено. Мужик накинул на него какое-то драное рядно — теперь бы впору и заснуть, чтобы время промелькнуло. Да вот почему-то уже не спится.
— Табачком не балуешься, студент, а то угостил бы!..
— Не курю. А спички вы берите, берите, теперь они мне ни к чему.
— Тяперича, говоришь. А ранее что ж, курил или как?
Вот ведь привязался. Но и то правда — дорога. А ее скоротать проще всего или во сне, или за беседой.
— …летось у вас, у косопузых, был с шурином по извозному делу. Навидались. Наши-то, что тутотки под Москвой, значит, все боле по огородам ударяют, да и на фабрики тянут, а кто и по извозному, как мы. А на Рязанщине хозяйства. Эка! Жгли их летось. Ой, жгли… И мы страху натерпелись аж полные портки. Значит, расчет нам вышел у хозяина, вальяжный барин, до себя не допустил, в сенцы приказчик вышел — и ну слюнявит… И только это мы, значит, шапки натянули, эвон, вваливаются, значит, шабры всем миром. Им, вишь, самого подавай. Вышел. Мы тутотки в сторону, любопытствуем: а энти, глядим, значит, шапки долой, ногу об ногу скребут и что-то там мычат. Я, значит, ухо-то навострил, мать честная, слышу, бородатый такой козел так и чешет. «Так что, — говорит, — уж не взыщите. Много, — говорит, — вами довольные. А только придется поджечь!» Шурин ажио крякнул с натуги. А тут другой, значит, помоложе, поклонился и речь держать. «Как полагается, — говорит, — для порядку… Всех теперь жгут. Вы уж, — говорит, — сделайте милость, без греха чтобы!..» Ну, значит, барин в голос. «Что вы, — грит, — братцы, зачем же жечь, если не за что!..» А шабры свое, уговаривают, значит, улещают, чтобы указал, чего без греха пожечь можна. Вон какая хреновина, а ты говоришь, спички…