Когда же кончатся морозы — страница 17 из 18

– Не дрейфь. У меня племянница сидит в техинвентаризации, Нинка. Она нам какой хошь процент износа нарисует. Ты, Тонька, меня держись – не прогадаешь.


– Политика нынче у государства – выжимать из народа последнее, – подымал палец ГригорьИгнатьич. – Народ воем воет, а куда деваться.

– Зачем это? – по-женски жалела Тоня. – Зачем со своим народом так-то?

– Зачем… – ГригорьИгнатьич опрокидывал в мохнатый рот стопку. Глубокомысленно задумывался над тарелкой с дымящимися пельменями. – Мне, Тонька, в последнее время на ум всё моя собака приходит. Щенком её принёс: игривая, забавная. В строгости воспитывал. Учил и трезвым, и по пьяному делу. Ты мой характер знаешь…

– Да уж знаю, ГригорьИгнатьич. Крутенёк характер («Чисто у старого козла»).

– Но. Хороший сторож – голодный сторож, неделями сухой корочки не видит… Конура у ней дырявая: мёрзнет, дрожит. И всё, тварь, скулит, таскается за мной как привязанная. Хвостом в репьях виляет, трясётся и в глаза ласково заглядывает, аж… пнуть хочется. Собачий век короток. Шерсть вылезла, глаза слезящиеся, страдающие. А сапог лизнуть норовит, с-сучка. Надоела: жить не живёт и подыхать не подыхает. Кэ-эк я её сапогом… Только в брюхе у ей ёкнуло.

– Насмерть?!

– А ты что хотела: кованым каблуком?! А не терпи. Не лижи сапог, тварь. Умей огрызаться.


Тоня, откидывая в дуршлаг пельмени, мечтала. Хорошо бы раскулачить… то есть вселиться в конфискованную квартирку остроносенькой дамочки с её погорелым бизнесом. Она тогда, при описи, квартиру осмотрела тайно, всю. Ухоженная, трёхкомнатная, с лоджией. Опять же натяжные потолки, двери филёнчатые: натуральное дерево. Кругом встроенная мебель. Разве справедливо: торгашка живёт в хоромах, а Тоня в бараке?

Работа у Тони нервная: с утра отдел судебных приставов оккупируют жёны алиментщиков. Тычут в нос Тоне (она-то при чём, охранница?) орущих ребятёнков: кормить нечем, не чешетесь, верните то, что суд присудил… У взыскателя дома рёв, визг: те же орущие ребятёнки, из имущества холодильник «Полюс» шестидесятого года выпуска и советский чёрно-белый телик. Хоть бери да самого с ребятёнками описывай.


ГригорьИгнатьича с наливки развезло. А как развезло, опять начал свой характер козлиный показывать, задираться: «Падкие вы на чужое добро. Не зря фамилия у вас – Храповы. Храповы и есть: что ты, что отец твой браконьеришка… Что бабуся твоя. Навалитесь храпом – своего не упустите».

Раньше, бабуся рассказывала, при сватовстве жениховский нрав как определяли? Родители невесты хорошо угощали жениха – проще говоря, напаивали парня по ноздри. И дальше смотрели, как себя поведёт. Ляжет пьяненький женишок спать – смело иди, дочь, замуж. А начнёт бродить, копаться, приставать – беги от такого, чтоб пятки сверкали.

Ох, бежать бы Тоне сломя голову от ГригорьИгнатьича – да других мужиков что-то не видно. Да и этот в женихи не больно набивается.


ГригорьИгнатьич ушёл, снова ночевать не остался. Тоня, убирая за ним, с обидой и злостью думала: паразит, до бабуси своим поганым языком добрался. Да если хотите знать, бабуся Феня оставила такой след в истории – ой-ой. Первую коммуну в уезде организовала, кулацких обрезов не боялась. План по продразвёрстке и изыманию излишков перевыполняла.

В краеведческом музее ей посвящались выставки. Именем Федосьи Храповой назвали городскую улицу, пускай и окраинную. Находились, правда, деятели-разоблачители: хотели улице возвратить дореволюционное название Кругло-Вознесенская. К счастью, денег на переименование не нашлось.

Ещё бабусю приглашали в школу выступать перед пионерами. Девяностолетняя персональная пенсионерка, почётная гражданка района, баба Феня вкатывала в класс, лихо дребезжа разбитой инвалидной коляской, как тачанкой. А сама уже была бесплотная, высохшая до прозрачности, как стрекозиное крылышко. Косицы по-девчоночьи торчали врозь. Не верилось, что это она тыкала холодным наганом из воронёной стали под нос кулакам.

Вначале, рассказывала бабуся, ну вот чуть постарше вас, глупая была, политически несознательная. Отец привёз из города калоши: сверкают как солнышки, духовито пахнут новенькой резиной. А за деревней на взгорке был глинистый пятачок. Рано на нём сходил снег, и после дождиков он быстро сох на ветрах. Место для молодёжных игрищ: утрамбовано под гаромошку лаптями, босыми пятками, сапогами.

Феня туда пришла, стояла в стороне, берегла калоши. Не могла отвести глаз от лаковой резины, как дурочка. Но вот появился сынок старосты Авдеева, от чьих пышных усов девка была без ума. Сорвалась с места, призывно поскрипывая калошами, павой прошлась мимо табунчика парней. Скосив глаза, с намёком пропела:

– У меня милёнка нет, нету подходящего.

Не найдётся ли у вас какого завалящего?

Подружки ахнули: «Бесстыдница!» А Фенька закинула простоволосую голову, задробила ногами, не жалея калош. Закружилась так, что ситцевая рубашонка вздулась на спине пузырём. С отчаянием, понимая, что терять нечего, в лицо парню бросила вызов:

– Наломала я черёмух, не умею связывать.

Полюбила я милого, не умею сказывать!

Авдеев кашлянул, глядя в самые глаза бесшабашно дробящей, смело, грудью прущей на него девки. Не пропел – глухо скороговоркой сказал:

– Балалаечка моя на печи сушилася,

А кого я полюблю, ещё не родилася…

Потом стало не до гулянок. Они, кучка активистов, ходили по кулацким дворам: на ногах у кого лапти, у кого отопки, у кого просто тряпицы намотаны. Зато в карманах тяжёлые наганы! Под недобрыми взглядами хозяев и соседей вытаскивали из подполов мешки с картошкой-моркошкой, тугие хрусткие вилки капусты, выкатывали кадки с маслом и мёдом. Ишь, куркули, в сытости хотели зиму пересидеть, а рабочие с детишками в городах с голоду подыхай?! На радость контрреволюции?!

В одной избе Фенька присмотрела на старухе шубейку, потянула с неё. А старушонка вцепилась, не отпускает. Фенька ну крутить шубейку. Прыткая старушонка не стряхивается, летает в воздухе как пушинка… Мальчонка лет пяти выполз, тычет куриное сырое яйцо, ревёт:

– На яйцо, на, только бабушку отпусти!

Цепкая старушонка, наконец, отлетела и шваркнулась об угол печи, разом притихла. Румяная злая Фенька встряхнула шубейку и натянула на себя. Придирчиво осмотрелась, шмыгнула конопатым простуженным носом: маловата, но ничего. В подпоясанной верёвкой худой кофте не больно мировой революции послужишь.

– Бабушка Федосья, а вам не жалко было маленьких детей? – уважительно и даже подобострастно спросил кто-то из пионеров.

Тоне не понравился вопрос. У неё загорелись уши, и глаза сами собой упёрлись в парту. Бабуся крепко обтёрла горсточкой лиловый, стянутый в куричью попку рот. И строго сказала пионеру:

– Ну вот, скажем, нашёл ты под печью тараканье гнездо и собрался кипятком шпарить. Они врассыпную, тут же и малые таркашки: прозрачные, махонькие, забавные. Вроде жалко, но из маленьких таракашек расплодятся большие тараканы: разносчики грязи и инфекции. Вот ты их без разбора всех давишь, а потом кипяточком – тут тебе все зашуршат и опадут.

Пионеры засмеялись.

…Жители деревни не знали куда деваться от активистов. Тайно увязывали остатки скарба, запрягали лошадей. Дожидались ночи, грудничкам заматывали тряпками рты, усаживались семьями в телеги. Крестились: «С богом!» Скрипели ворота, и с гиканьем – тут либо пан, либо пропал – нахлёстывали лошадёнку. Вздымая пыль, неслись по спящему селу прочь: в леса, в непроходимые болота.

Когда Фенька узнала о случаях побега, потемнела лицом. Они с коммунарами на церковной колокольне устроили наблюдательный пост, дежурили по ночам. Фенька – дочка охотника – вскинет берданку – б-бах! – лошадь хрипит и бьётся в оглоблях. Вот и конина в рабочие столовки.


… Кто был никем, тот станет всем. Вошла в большую силу, величали Федосьей Николаевной. Сажали в президиум, награждали почётными грамотами, лечили в санаториях союзного значения. Была никудышная девчонка, сопливая Фенька – вошь на аркане скакала в кармане. Приоделась, прибарахлилась, вселилась по ордеру в пятистенок Авдеевых. Отец и сын как несознательные элементы и сочувствующие белякам, были сосланы за Урал и там бесследно сгинули.

При заселении в застенке увидела фотокарточку. Чубатый, затянутый в гимнастёрку авдеевский сын улыбался сквозь вздёрнутые усы, картинно поставив ногу на скамеечку, на коленке – шашка. Безжалостно выдрала фотокарточку, сожгла в бане: по раздавленным тараканам не плачут.

В красном углу поставила напольные часы с боем. У койки в пышных белых как снег, кружевных подзорах (не удержалась, прихватила в доме попадьи) – раскидистый фикус, тоже из поповского дома. На резном шкафу – швейная машинка «Зингер». Так и заржавела – не было времени рукодельничать: всё по комиссиям да по съездам.


Снова среди ночи в сердцах Тоня резала мясо на деревянной кровяной доске, пихала в мясорубку. Да что за наказание: в самую глухую ночь будто по бошке тюкнут – весь сон вон.

Морозилка под завязку забита морожеными камешками пельменей. Если так дело пойдёт, надо бы застолбить второй холодильник – на аукционе арестованное имущество должников идёт за символическую цену.

Как бы порадовалась бабуся Феня, что внучка выбилась в люди. Любила, всегда самый сладкий кусочек – ей. Перед смертью попросила положить под гробовую подушечку газетный свёрток. Тоня развернула газетку: а там старинная фотокарточка, пошедшая пятнами серебряной желтизны. С трудом разобрала: чубатый паренёк в гимнастёрке, вздёрнув усы, улыбается, нога на скамеечке, на коленке шашка… Вот так вот. Любила бабуся авдеевского-то сына всю жизнь.


Тоня задумывается. Потом с удвоенной силой принимается за мясо. Куда тебе импортному блендеру – безжалостно уминает фарш в миске, переворачивает, шлёпает, пробует, сплёвывает, перчит, солит, снова мнёт.

Ошарашенный ночной прохожий замирает, видя в в ярко освещённом окне могучий силуэт женщины – в глухую полночь, в третьем часу ночи… От видения трясёт головой и, пошатываясь, бредёт по своим делам дальше.