Когда же кончатся морозы — страница 2 из 18

А вот туточки, под третьей цифрой в кружочке я Анютку отметил, дочку Филимона Григорьева. Сам Филимонушка воюет нынче протии вас, господин офицер, на Амге. И Анютка, вишь, туда же, шустрит. Девка худая, безродная, всю жизнь коров за сиськи дёргала. А тут на тебе: революция, – мужичонка чисто и бойко выговорил слово, утёр губы рукавом. – И бегает наша Анютка по селу, парней-девок мутит, на непослушанье законно избранной власти подбивает…


Вечером Миронов стал собираться. Саша со страхом смотрела из-за занавески, как он суёт ноги в тёплые валенки, топает ими о пол. Потом не спеша кутает нежную шею вязаным шарфом, снимает с гвоздя светлый овчинный тулупчик и белую папаху.

Землянка, по какой-то причине трезвый с утра, злой и бледный, разбирал и смазывал на столе трофейное оружие.

– Алё, Землянка. Слыхали новость? Некто иной, как знаменитый Григорьев, обитал в Ключах. А дочка и ныне там. Каково?

– Ну, так что? Фейерверк, что ли, задумал?

Миронов засмеялся:

– И это не лишнее. Но мы кое-что послаще придумаем. А?

– Всю деревню, что ли? – Землянка смотрел уже с интересом.

– И это не лишнее, – весело откликнулся из сеней Миронов. – Ко-олька! До сих пор не оседлал, скотина.


Саша на следующее утро плохо себя чувствовала. Лежала, тихонько шевелясь от боли, убаюкивала себя: «А-а-а… А-а-а». Забылась – или заснула. Очнулась, когда мартовское солнце заполнило и высветило избушку. На заросших грязью половицах лежали столбцы света. Над головой Саши дрожал на брёвнах весёлый зайчик от колодезной воды в ковшике.

На краю лавки у печи сидела светлая девочка в одном платьишке, с шерстяным платком на плечах, в больших валенках на тонких ножках.

Девочка сильно замёрзла, под носиком подсохла кровь. Искусанные губы вздрагивали. Тонкие ладошки она прикладывала то тут, то там к остывающей печи.

Вся она была съёженная, остренькая, с измученным личиком, со вздыбленными волосами, заплетёнными в тощие, загнутые кверху косицы. Несколько раз девочка с жалостью взглядывала в сторону лежащей Саши.

– Кыс, кыс, – позвала она худую старую кошку, насторожённо смотрящую с печи на незнакомого тихого человека, от которого не пахло табаком и который не стучал тяжёлыми сапогами. – Кыска, поди же сюда!

Девочка откинулась с зажмуренным личиком к печи.


Саша снова забылась. Очнулась ночью. Было темно, тихо и так страшно, что ослепительный солнечный день и светленькая жмурящаяся девочка казались увиденными во сне. Боль становилась противнее, тяжелее, передвинулась книзу. Саша подумала со страхом: «Начинается…»

Хотелось пить. Ковш у изголовья был сух – наверно, голодная кошка вылакала воду. А пожилой отрядный костровой дядька Иван сегодня был взят в налёт, и некому было налить воды в ковш и вынести таз с помоями.

Теперь ей казалось, что выпей она кружку холодной, натаянной из снега воды – и тошнота исчезнет, и боль перестанет выворачивать… В пристройке избушки стоит чан с водой. Вода замёрзла, но она отколупнёт топориком кусочек льда и будет сосать.

Саша, держась за стены, направилась к сеням. И не дошла, услышав мужские голоса, отчётливое тяжелое дыхание, будто там занимались трудной физической работой.

И ещё одно дыхание пробивалось – лёгкое, частое. Этот последний дышал всё короче, и раздался протяжный девичий крик, полный муки: «Ой, матушки! Не могу!»

Саша узнала голос Миронова, прерывающийся, вздрагивающий:

– Что, она кляп вытолкнула? Ч-чёрт, ноги ей держи… Где тряпка, скоты?!.

Тонкий голос захлебнулся, умолк. Снова были слышны возня и мужское дыхание. Саша, слабея, начиная понимать, телом толкнулась в дверь…

В углу пристройки под морожеными свиными и бараньими сине-розовыми тушами, прикрученными проволокой к перекладине, в морозном пару, на расстеленной на столе рогоже – запрокинутая голова с разлетевшимися лёгкими волосами, вывернутые локтями, скрученные проволокой голенькие руки, замёрзшие крупные капли алой крови на полу – и несколько тепло одетых, расстёгнутых мужчин, склонившихся над привязанным к столу, безжалостно вытянутом на рогоже маленьким белым телом.

Саша, с ввалившимися глазами, разинув рот, страшно закричала…


– В жизни, Александра Васильевна, у каждого человека с роду бывает свой смысл, и каждый оттого получается правым. Вот и выходит, что маленьких правд на свете – тыщи. А общей, большой, чтобы для всех была – нету.

У вас, к примеру сказать, свой смысл, бабий: жалеть и через то мученья принимать. Девчонку-то Надьку пожалели – а и её не спасли, и ребёночка скинули. Опять же, с другой стороны, если баба жалеть перестанет – это что получится? Это получится, что род людской прекратится. Так что уж бог с вами… Жалейте себе на здоровье.

– Как же так? – шепчет Саша. Она лежит после бреда, влажная, под бараньим тулупом. Смотрит со страданьем на старика-кострового, который кормит её из кастрюльки супом. – Значит, и он прав? Девочку?… – она отворачивается и плачет.

– А как же, – серьёзно подтверждает старик. – Господин Миронов очень даже правы. Сами посудите: бунтовщики всё до нитки у них отняли, с мамашей и сестрицею разлучили. При их характере и нынешнем положении как они сердиться не будут? Очень даже сердиться будут, и мучить да убивать будут – чтоб сердце отвести.

Саша смотрит воспалёнными глазами, мучительно соображает.

– А новая власть?… Права она?

– И ещё как права-то, – подхватывает охотно старик. – Вы, Александра Васильевна, нужды народной не видали. Куда боле терпеть. Господа с жиру бесились, над народом изгилялись, не знали как ещё пыль в нос пустить. Озлились людишки, вздыбились… Пока дыму хватит, конечно.

– Дяденька Иван, а ты? У тебя – есть смысл?

– Вот те раз, – обижается тот. – Это только животная бессмысленно живёт и удовлетворяется.

– Так зачем ты за нас? Значит, ты за нашу правду? – настаивает Саша.

– У меня, милая девка Александра Васильевна, свой смысл имеется, своя правда. Она покрепче, чем у бунтовщиков, или, обратно, у господ будет. Она посерёдке, самая живучая, моя-то правдишка.

– С нами-то зачем? – чуть не плача, добивается Саша.

– А затем, что так сподручнее пока. А там поглядим: может, стёжки-дорожки и разойдутся. Это вы тут пуповиной приросли, а у меня особой привязки не имеется. Запасец имеется: не зря со смертью в обнимку ходил…

С моей-то правдой, Александра Васильевна, не пропадёшь. Кровь маленько попускают – и айда опять жирком обрастать. Мы – народ, за нас бунт поднят. Вон оно как. Ра-ано, рано ещё дядьку Ивана списывать на печку пускать шептунов…

Саша отворачивается и закрывает глаза – она устала. Старик ходит на цыпочках, моет ложку и кастрюльку. Но не уходит, а переминается у двери.

– Чего тебе, дядя Иван?

– Александра Васильевна, вы уж господам офицерам не пересказывайте… Язык проклятый стариковский, чистое помело… Когда-нить пропаду через это… Да и куда сбегу я?

– Господи, ещё выдумал… Иди себе, иди.


Странная дружба связывает кострового и Сашу. Неделю назад он обмыл крошечного покойника; ухватывая толстыми негнущимися пальцами иглу, сшил из своей чистой бязевой рубахи саван. Сколотил сосновый гробик и даже украсил его полоской грязного кружевца.

Однажды Саша встала и, хватаясь за стены, вышла на крыльцо. Было тихо, пасмурно и тепло. Всюду таял снег, с крыши капало, и пахло весенним оживающим лесом. Саша стояла, прижавшись щекой к чёрному мокрому столбику, и улыбалась, стыдясь.

Ей казалось, что даже улыбаться она не имеет теперь права.

А через день убили Миронова. В последнее время он передал полномочия Землянке и начал пить ночами. Специально для него доставляли из деревни самогон.

Саша помнила, как однажды в избушку, стуча волочащейся шашкой, вошёл возбуждённый Землянка и заговорил с порога, размахивая руками, радуясь:

– Миронов, чертовская удача, ты вообразить не можешь. Мы насчитали их числом двадцать, погнали за Малые сопки. Они, деревня, сдуру угодили в трясину, и – как котята! – он, расхаживая по избушке, хлопал себя по ляжкам.

Миронов хмурился, пальцем катал по столу хлебный шарик. Потом поднял глаза и спросил серьезно:

– Землянка. Вы что? Совсем – дурак?

…Его внесли в избушку в овчинном тулупчике, с уложенной на груди папахой. Почему-то нашли нужным оставить Сашу наедине с ним. Саша тихо подошла, заглянула в запрокинутое белое мёртвое лицо мужа. Поискала и нашла на виске маленькую пулевую дырочку с вывернутой по краям кожей. «Только-то, – поразилась она. – За всё, что он сделал – вот эта чистая, умытая от крови дырочка? И всё?»

Землянка не стал церемониться и в ту же ночь медведем полез за занавеску.

– Ну-с, Александра Васильевна, – неестественно оживлённо подмигивая и потирая руки, заговорил он. – Так сказать, мёртвым – память, живое – живым.

Саша с таким отчаянием взглянула на него, что Землянке стало не по себе. Он пробормотал мягко, смущённо:

– Ну, голубушка. Упрямиться глупо – сегодня живы, завтра…

Потом убили Землянку. Отряд таял на глазах.

– Дяденька Иван, – всхлипывала Саша. – Ты-то почему не уходишь, обещал ведь… Взял бы меня с собой?

Тот уже не разговаривал с Сашей, как прежде.

– Не по пути мне с бунтовщиками, выходит, – отрезал он сурово. – Всё одно, обирают мужика в деревне. А тебе, девка, и вовсе про такое думать не следует. Из лесу не выйдешь – сцапают. Как жену офицера, главную вражину, – в расход. А коли наши поймают – надсмеются. Как над Анюткой.

Саша побледнела и отошла. Но она следила за стариком и видела, что он ворует сухари и вяленое мясо из скудных отрядных запасов. Она твёрдо решила не спускать с него глаз.


Сбежать старик не успел. Однажды ночью их окружили, почти без стрельбы обезоружили и повели под конвоем из леса. Когда гнали под проливным дождём, старик оказался рядом с Сашей. Шептал, сдувая с её рыжих волос капельки:

– Ты, девка, давай примечай кругом, поглядывай. Бог даст, не пропадём. Не пропадём, чует сердце.