Когда же кончатся морозы — страница 6 из 18

– Погоревала, отдала дань – и хватит убиваться, – посоветовала бабТася. – Мертвый с мертвыми, живой с живыми. Какие твои годы, встретишь еще парня.


Ксендз внимательно смотрела на бабТасю: рассказать или нет, что было дальше? Что не то что живые, даже мертвые с того света могут изменить, плюнуть в самую душу.

Дальше было вот что. В Родительский день она пришла и увидела: на могиле пирует веселая, хорошо поддатая компания. И громко гадает, кто это деревья и цветы тут рассадил, кто богатое мраморное надгробие поставил вместо прежней ржавой жестяной пирамидки. Спорили, ругались. Решили, что – за счет собеса.

Среди дядек и теток была девушка, похожая на куклу Барби. Она то и дело привставала и, пошатываясь, пьяно приникала крашеными губками к холодным мраморным серым губам, столько раз целованным Ксендзом. Как Ксендз вынесла это, сидя на соседней могилке?! Как не набросилась на соперницу с кулаками, с криком: «Это мой парень, мой памятник, моя могила!» – она не знает.

– Ай-яй, чего в жизни не бывает, – дивилась бабТася. – Выходит, вас у него две девки при жизни было, да ты не знала. Вон оно когда открылось.


А если еще глубже раскручивать свою историю-матрешку? Что насчет памятника – это да, это правда, Ксендз сама заказала. Вот только с фотографией заминка вышла. Гравер попросил у нее новый снимок: старый-то, вынутый из круглого железного окошечка, выцвел.

А у нее не было фотографии, и быть не могло. Самозванка она, никто солдату. И на заброшенную, неухоженную, заросшую пыреем солдатскую могилу наткнулась случайно. Только и была на жестяной пирамидке ржавая табличка, что погиб от роду девятнадцати лет в Чечне, что зовут Андреем. Тогда училище хоронило физрука, а Ксендз пошла побродить по кладбищу…

Правда, как всегда, отыскала Ксенда, взяла за шкирку, встряхнула и сурово, как следователь, прикрикнула:

– Взгляд не отводить! В глаза мне смотреть! В глаза!

Ксендз отчаянно посмотрела правде в глаза и призналась сама себе: при жизни, перед армией, этот красавчик Андрей небось ходил на дискотеки, тянул из банки пиво, тискал кукол Барби. А такую, как Ксендз, в упор бы не заметил. И это было единственной правдой.

– Ишь ты, ишь ты. Не знаю, что тебе и сказать, – растерянно утешала девушку бабТася. – Не переживай так, не принимай близко к сердцу, а то на тебе лица нет. Все у тебя будет: и муж, и детки. Какие твои годы. А ты вот лучше еще чайку с вареньем.


До утра, пока в окошках не засинело, выпили два чайника, опустошили полторашку варенья из яблок и черноплодки. И бабТасе хорошо, легко с гостьей было, даже с сестрой Аней так не бывало. Потом Ксендз помассировала больную бабТасину руку. И, о чудо – вечно зябнущая, зубовно ноющая рука – вдруг стала теплой и тяжелой, как утюг, потом тяжесть ушла, а вместе с ней ушла боль.

И до того бабТасе понравился чудодейственный массаж и Ксюшины руки, что она, боясь отказа, торопливо предложила той у себя квартировать.

– Живи бесплатно, руку только лечи. А то ведь забыла, когда спала с ней. Будто тупой пилой ночь напролет пилят.

Вслух озабоченно делала перестановку в квартире:

– Койку ширмой отделим… Лампочку ввинтим, сиди себе с книжками.

Выходя из домика, Ксендз сурово забрала у бабТаси сумку:

– Нельзя после массажа сразу нагрузку на руку.

БабТася навесила большой замок, нагнулась спрятать тряпочку с ключом под крыльцо. По привычке зыркнула вокруг: не видит ли чужой глаз…

Чужой глаз находился рядом. И сразу кольнуло сердце. Как же она, такая осмотрительная, такая осторожная, всегда ставящая в пример сестре Ане свою бдительность, допустила оплошность? Мало разве в газетах пишут, по телевизору показывают про то, как мошенники умеют в душу влезть, лапши на уши навесить? Хорошую-то девку разве по ночам в кустах таскают? А она, полоротая, ее впустила в дом, открыла тайник с ключом от домика. А в домике: телевизор «Рекорд», почти новый электрочайник, чашки-ложки, инвентарь…

«Отвернись, – хотелось потребовать бабТасе. – Отвернись, пока ключ прячу. Мало ли што…»

Девка, конечно, всё поймет. Швырнет бабТасину сумку на землю. Скажет что-нибудь вроде:

– Да пошла ты. И квартира твоя заплесневелая пошла вместе с тобой.

И останется бабТася с кастрированным котом Лениным и перспективой одинокой, до воя, старости с зализыванием больной ноющей лапы… Эх, либо пан, либо пропал.

– Ксения, спрячь-ко ключ своей рукой. Когда занемогу, тебе в огороде хозяйничать.

ЖЕСТОКИЕ НРАВЫ

Инна впервые в жизни ехала в деревню. И не просто в деревню, а в гости к жениху. На работе эту новость оживлённо обсуждали, интересовались, что Инна берёт с собой. Она начала загибать пальчики: Моэм, Цветаева, Рильке – сто лет не перечитывала…

Начальница сделала рукой жест, будто выкидывала из чемодана дребедень. И решительно заменила Иннин список на другой, совершенно необходимый для женщины в летнем отпуске: купальник, широкополая шляпа, крем для загара, эпилятор. Из книг: «Сто рецептов красоты с огородной грядки».

Вообще-то Инна уже отгуляла отпуск весной: ездила по курсовке в санаторий. Но она столько раз подменяла семейных сотрудниц и взваливала на слабые плечи самую неблагодарную работу, и слепла за компьютером, и брала бумаги на дом, и задерживалась допоздна… Собственно, свою курсовку в заштатный санаторий начальница сбагрила только потому, что собиралась на эти деньги, добавив пару сотен долларов, отдохнуть в Таиланде. Никто из подлянок – сотрудниц, кроме безотказной беспрекословной Инны, оздоровляться в санатории ни за какие коврижки не хотел. А она поехала да и нашла там жениха, фермера. Мужчина в годах, но ведь и Инне не семнадцать.


Мода – враг женщины. Имеются в виду даже не сколиоз, не вывихнутые лодыжки и прочие увечья «благодаря» шпилькам… Взять безобидный длинный (по моде) шарф. Наступите на него – грохнетесь сами и обрушите с десяток стоящих ниже на эскалаторе ни в чём не повинных людей. Из-за огромного модного капюшона не увидите мчащийся автомобиль и чудом увернётесь, выпрыгнув на тротуар… Нет, нет, что ни говорите, мода – враг женщины.

Так размышляла Инна, поглядывая на высокие замшевые (последний писк!), туго облегающие ногу сапожки. Ну и как прикажете перейти бурлящий поток, которого вчера в помине не было, и не опоздать на завтрак и на процедуры?!

Санаторий и посёлок, где Инна снимала угол, находились на противоположных взгорках и соединялись асфальтовой дорогой, идущей в низине вдоль пруда. Ночью после тёплого весеннего ливня пруд прорвало, он мощно уходил прямо через асфальт – там, где ещё вчера девушка звонко стучала посуху каблучками.

Мимо прошли две работницы санатория в резиновых сапогах: пообещали прислать помощь. Бороздя мутные струи воды, через течение переправилась Иннина напарница по грязям и ваннам, живущая в соседнем доме – она выпросила подходящую обувь у хозяйки. А помощи всё не было.

Бесстрашно вошёл в пенную воду здоровенный парень – в кепке, прорезиненной куртке, в брюках, аккуратно заправленных в болотные сапоги. Не местный, тоже из отдыхающих: Инна видела его в столовой и на танцах. Что-то сообразил – и решительно развернулся.

– Давайте-ка я вас переправлю.

– Как?!

– Вот так. – Он нагнулся, будто собираясь что-то зачерпнуть, и легко «зачерпнул» Инну. Подкинул, как ребёнка, усаживая удобнее на руке, и без видимого усилия преодолел взбесившуюся реку. В одном месте поскользнулся на наледи, и Инна, вскрикнув, вцепилась в бревенчатую шею (в кино часто крутят этот беспроигрышный кадр: героиня, вскрикнув, крепко обнимает за шею спасителя).

Через двадцать минут она опомнилась (они оба опомнились), и Инна, краснея, сказала:

– Отпустите меня немедленно. Мы уже у столовой. Все смотрят…

Вечером в танцзале они топтались под пугачёвское: «Надежду дарит на земле паромщик людям…» Инна незаметно спасла туфельку от тяжёлого болотного сапога, и шепнула, закрыв глаза:

– Паромщик вы мой…

Паромщика звали медвежьим именем Михаил. Родом он был из самого настоящего медвежьего нижегородского угла, из которого – сразу предупредил – не собирается переезжать ни в какой город. В городе ему душно, пухнет голова, он не наедается заводским пустым хлебом, городская вода горькая и пахнет больницей.

И здесь, в санатории, он часто взглядывал на свои большие, обвисшие в недоумении руки, и жаловался на скуку, на столовскую жирную сладкую пищу, на мягкую «бабскую» кровать в тесном, «как конура», номере. И говорил:

– Ты, Инна…

Тут следует объяснить, что к этому времени два тридцатилетних, неопытных в любви человека преодолели этап, после которого неудобно оставаться на «вы». Неловко, трудно, в две ночи преодолели, смущённо тычась при поцелуях лбами и носами, не зная что делать с дрожащими руками, с дрожащими голосами.

…– Ты у меня, Инна, будешь как королевишна жить. В библиотеку пристрою или заведующей клубом.

Выпрастывал из простыни, с умилением рассматривал её узкую нежную ступню, прикладывался щекой:

– Вот так по жизни и понесу, не дам в грязь такой ножкой ступить. Матери моей Алёне Дмитриевне ты понравишься. Она, как из города приезжает, каждый раз говорит: вот бы мне, Мишка, такую сноху… Кралечку городскую: грамотную, учёную… Чтобы ни у кого такой не было, только у нас!.. А тут я приезжаю из санатория и тебя привожу! – Он счастливо смеялся.

Инна тоже смеялась, когда Михаил рассказывал деревенские истории – всегда у него при этом делалось хорошее, детское лицо.

– Сижу, значит, на берегу омутка, травлю уду… А рано, ещё темно, тихо-тихо… Слышу: «Чавк, чавк!» Потом плюх-плюх в воду, брызги, кто – в тумане не видно. И снова: «Чавк, чавк!» – да громко, вкусно так! Смотрю: это щука высунулась и обрывает спелую смородину – та над самой водой свесилась. Стоит то ли на хвосте, то ли как изловчилась – и жрёт, чавкает как поросёнок. И сама как поросёнок: гладкая, увесистая.

Инна запрокидывала голову и счастливо смеялась, представляя, как щука лакомится смородиной. И как хорошо, что Михаил не хватал сачок, чтобы поймать щуку на уху, а сидел, ничем себя не выдавая, и хитренько посмеивался в усы.