Но в речи в этом месте ничего не говорилось про аплодисменты. Выступающий поднял ладонь, унимая зал, и недовольно возвысил голос. И постепенно добился разжижения, угасания, а затем и вовсе прекращения аплодисментов. И благополучно договорил речь до конца, где действительно в скобках было написано: «Бурные, продолжительные аплодисменты».
Под них докладчик Ивкин тщательно собрал бумажки и покинул трибуну.
Шло областное расширенное заседание. С балкончика для прессы зал был похож на живой пышный, шевелящийся ковёр, затканный строгими узорами – это в чёрных, серых, коричневых костюмах заседали госслужащие и хозяйственники, озабоченные судьбой сельского хозяйства в области. Изредка диковинными легкомысленными цветками узор разбавляли женские нежные блузки.
Заседание шло давно. Приглашённые подустали слушать докладчиков. Кто-то дремал, подперев опущенную голову, будто просматривал бумаги. Кто-то, не скрываясь, читал глянцевый бульварный роман. Председатель колхоза-миллионера, повернувшись к трибуне спиной и глядя снизу вверх, с удовольствием беседовал с румяной хорошенькой агрономшей из областного управления. Даже отсюда, с балкона, хорошо прорисовывалась сквозь блузку её сильно декольтированные упругие грудки.
Ивкин сидел в президиуме, не шелохнувшись, не отрывая скорбного взгляда от зала. Руки на столе были напряжены, пальцы намертво сцеплены «в замок».
«Вот единственный в зале человек, которого действительно волнуют вопросы государственной важности», – так, должно быть, думал новичок-оператор и одобрительно снова и снова наезжал камерой на сосредоточенное ивкинское лицо.
Но Катя отлично знала, в чём секрет такой прилежности. От многочисленных заседаний, иной раз по семь раз на дню, Ивкин страдал жестоким геморроем. Было известно, что он всегда носит в портфеле и кладёт на кресло заговорённый тряпичный коврик. А также занимается проктологическими упражнениями, о которой в обществе дам и говорить неприлично.
Вот и сейчас, судя по знакомому сосредоточенному выражению лица, Ивкин, пользуясь удобным моментом, укреплял прямую кишку. На мысленный счёт «раз-два-три» – медленно сжимал ягодичные мышцы. «Пять-шесть-семь» – плавно отпускал их. Когда он замирал, фиксируя, как советовал доктор, сфинктер в максимально сжатом состоянии, его взгляд становился особенно просветлённым.
Катя с этими совещаниями тоже того и гляди заработает министерскую болезнь. В кармане джинсов давно щекотно вибрировал мобильник, так что она то и дело тихонько ойкала и хваталась за бедро.
– Ты что, блох от своих подопечных нахваталась? – спросили её. Катя работала корреспондентом в отделе сельского хозяйства.
В великолепном громадном вестибюле, отделанном мрамором и гранитом, устланном коврами, было пусто и гулко. Звонила дочка («Мамочка, мне холодно!» – «Ксюшик, укройся одеялом, ляг на бочок, подожми коленки…» – «Хи-хи, мамочка, у меня тогда животик скомкается!»)
Господи, когда же кончатся холода? Квартира угловая, стены дышат погребным холодом. Катя с Ксюхой ходят, как фрицы недобитые: напяливают всё, что можно: старые кофты и лыжные штаны, безрукавки, шубейки, шерстяные носки, валенки.
Второй на телефоне высветилась редакторша.
– Закругляйся, тут горячая тема. Ну и что, заседание? Не мне тебя учить. Обрисуешь атмосферу, перечислишь, кто был в президиуме, надёргаешь пару фраз из выступлений. Главное, ничью фамилию не пропусти – смертная обида. Не вздумай речь Ивкина сокращать и редактировать, как в прошлый раз, упаси тебя бог.
Горячей темой оказался звонок доярки из Ольшанки, богом забытого сельца на краю области: что-то о голодных – не поенных, замерзающих телятах. Вот так всегда. Как будто нет у них в отделе здоровых мужиков. Между прочим, Катя – мать-одиночка, воспитывающая несовершеннолетнего ребёнка и замученная придатками.
Редакторша выслушала Катины доводы и задумалась. Слышно было – покатала по столу массивную ручку:
– Катерина, помнишь приглашение болгарских журналистов из города-побратима? Напишешь статью – твоё… Машину бери Ниссан: мягкая, тёплая.
Ехали в Ольшанку, а попали в зимнюю сказку. Накануне случился сильный снегопад, а сегодня морозно, ни ветерка. Вдоль дороги – ели и сосны с восьмиэтажный дом. Каждая гигантская лапа заботливо укутана, упакована в снег, как в толстый спальник из голубоватого холлофайбера. Берёзки, наоборот, прозрачные, хрупкие. Прикоснись – ветки со звоном обломятся, рассыплются на тысячи стеклянных кусков.
– Заколдован невидимкой, дремлет лес под сказку сна…
Катя декламировала стихи, ахала, стонала от восторга. То и дело просила шофёра Костю остановиться, выскакивала, щёлкала фотоаппаратом. Боже, какие получатся снимки, как они украсят её квартирку. Да хоть в подарок кому не стыдно: увеличить, вставить в рамку. Роскошь!
А тут ещё позднее ленивое солнышко взошло. Как заиграл лес, заполыхал, загорелся тысячью красных, жёлтых, зелёных, синих огоньков – глазам больно!
– Ксюшик, смотри, смотри! Впитывай.
Хорошо, что Ксюха умолила её не вести в садик, а взять с собой. Ну, что она бы на той прогулке в своём садике увидела? Утоптанный снег, жёлтый и дырчатый от посещения ничейных собак?…
Ни души. Дорога – как безукоризненный, ослепительный асфальт. Костя радуется:
– Американцам такой хайвэй не снился!
…Через четыре часа неслись обратно по этой же дороге. Январское солнце заходило. Небо и сугробы светились прозрачно и рубиново, будто на них пролили дорогое вино. Но в машине стояла печальная тишина, от утреннего настроения следа не осталось. Ксюшка спала на коленях у Кати, на личике дорожки от слёз.
В Ольшанке дружно топились избы. Над каждой кверху поднимался белый, ровный столб дыма, кудрявый и крепкий, точно изваянный из гипса. Казалось, небо не падает на землю, подпираемое этими прочными ольшанскими столбами.
У магазина топталась бабка. Катя выскочила спросить дорогу до телятника. Беззубая старуха долго не могла сообразить, что от неё хотят. А поняв, открыла рот… Нынче летом Ксюха, собирая на даче колорадских жуков, забыла их в плотно закрытой банке на солнцепёке. Через неделю Катя обнаружила банку. Заранее морщась и отворачиваясь, отвинтила крышку… Вот такой же ужасной сырой гнилью дохнуло из чёрного провала старухиного рта.
– Какая она старуха? – возразила завфермой Ираида, которую они отыскали в конторе и повезли с собой. – Это же Галька Арефьева, ей тридцать шесть есть ли? Да вы про неё писали, когда практику в газете проходили, помните? Передовик, по 40 тысяч литров молока надаивала. На всю область гремела. Нынче вот только с панталыку сбилась, себя не соблюдает. В непорядок пришла, это маленько есть.
«Маленько»… Катя вынула из сумочки пузырёк итальянских духов, капнула на палец, нанесла у крылышек носа, чтобы не думать про колорадских жуков.
Телятник чернел посреди поля, покрытого пышным девственным снегом, посыпанного алмазной пыльцой. «Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце…»
Не то, что тропки, намёка на человеческий след нет. Туда ли приехали? «Туда, туда», – бормотала смущённо Ираида. Катя натянула поверх торбасов спортивные брюки и храбро, проваливаясь, где по колено, а где и выше, первой побрела к телятнику. В четыре ноги отгребли снег от болтающейся на одной петле дощатой двери.
Внутри оказалось холоднее, чем на улице: там хоть солнышко светит. Между досок крыши морозно синело небо. Стены щелястые – кулак пролезет, толсто заросли изнутри сухим снегом.
В морозной полутьме ни звука, ни шевеления. Катя, прижав варежку ко рту, стояла среди телячьего кладбища. Холмиками возвышались выбеленные морозом трупики. Торчали обтянутые кожей хребты, рёбра, судорожно вытянутые мосластые ноги: в чёрных пятнах, с признаками гангрены. Катя нагнулась, заглянула в мороженые мутные глаза мёртвого телёнка. Лиловые, как колокольчики на летнем лугу, где они паслись и играли под тёплым солнышком…
Страшно подумать, какие муки пережили маленькие живые тёплые существа, постепенно превращаясь в насквозь мороженую плоть. Не кормленные, не поенные, трясущиеся в ознобе неделю: семь праздничных нескончаемых сорокаградусных декабрьских ночей и дней. Разделённые перегородками, не могущие даже прижаться друг к дружке, чтоб хоть чуточку согреться. Все новогодние праздники, когда Катя в тепле ухарски опрокидывала в рот шампанское и лихо отплясывала в гостях, у себя дома, в Доме журналиста, в ресторане, ещё где-то – всё это время малыши стояли здесь…
В углу взмыкнуло, застонало живое. Обессиленная тёлочка пыталась встать, слабо кидала ногами, но даже голову не могла удержать. Голова на тощей шее напоминала кошачью, со светящимися в темноте огромными глазами, с жутко, жёстко торчащими белыми, заиндевелыми усами.
– Зарплату не платят, полгода копейки в глаза не видели, – Ираида размахивала руками, с видом опытного экскурсовода. – Колхозники не люди, за бесплатно работать? Телёнков жалко, я – по домам, а мне в рыло кукишами тычут. Тебе, говорят, телёнков жалко, а нам наших ребятёнков жальче. А тут – праздники. А тут – зима продыху не даёт, в жисть такую вторую не помню. Когда же кончатся холода, а? Второй месяц под минус сорок держится, едрит их… – Ираида смачно выразила своё мнение по поводу морозов. – Силос в яме замёрз насквозь. Потыкали вилами да ушли. Речка промёрзла до дна.
– Силос из года в год промерзает. Это не отговорка, – заметила Катя. – Пьют?
– Чего?
– Праздники-то, говорите. Пьют скотники, доярки?
– Ну, уж и пьют. Не больше, чем в городе. – Ираида кокетливо отмахнулась. От неё самой припахивало бражкой.
– Кто у вас отвечает за телят?
– Ну… Галька Арефьева и отвечает.
Катя вспомнила дохнувшую смертью женщину у магазина и содрогнулась: вот в чьей власти находились доверчивые тёлочки с лиловыми глазами-колокольчиками.
…– Мужиков созвали, – продолжала словоохотливая Ираида. – Пообещали с каждой тёлочки ножки и хвосты на студень, к Рождеству-то разговеться. Какая ещё дышит – тут же свежевали. Некоторые так в лёд вмёрзли, матушки, – с кожей, с мясом отдирали. Теля ревут, мы, бабы, ревём. Страсти, не приведи господи!