Димка верил и не верил другу. Он тянулся за ним, читал те же книжки, но был робок и не уверен в себе. Егорка постоянно уничижался, и получалось, что все вокруг были лучше его. Егорка рассказывал ему о Москве, и Димка завидовал. Не догнать друга, он пошел и пошел вперед.
Никита купался в ванной, дверь открывал братишка Саня, такой же узкоглазый и флегматичный.
— Скотина! — крикнул Егорка. — Ты же обещал пойти со мной в шестую баню! Ты меня такого удовольствия лишил.
— Димок! — отозвался Никита. — Покажись!
— Здравствуй, мой хилый друг! — оживился Димка. — Антошка приезжает, ты не очень распаривайся. К трем часам пойдем через Обь. Двадцать пять градусов!
— Прекрасно! Он мне тоже написал. Егор, подай синюю майку, на стуле. Чайку поставь, матушка в вечерней школе.
— Слушаюсь, барин.
— Ну да это, вылазь, должно быть, — скопировал Димка учителя Сергея Устиновича. — Ну да это, пора.
— Изобрази, изобрази, Димок.
— Ну да это, классики, — начинал Димка, — ну да это, классики любили, должно быть, писать про дружбу. В то время, ну да это, дружить было трудно. Кто мне скажет, почему в то время дружить было трудно и что хотел, должно быть, выразить в «Послании Чаадаеву» бессмертный, это, должно быть, поэт? Должно быть, поэт.
— Очень похоже.
— Ну да это, тогда далеко было друг к другу ездить, — помогал Егорка. — На санях, без трамваев.
— Какую, ну да это, глупость ты говоришь! За дверью, это, у меня будешь, должно быть, шутить. Или мать приведешь. Нет матери, веди сестру, должно быть. Пушкин за него жизнь отдал, а он, ну да это, до двадцати лет будет из резинки стрелять.
— А еще, — вылез из ванной Никита, — Устиныч так говорил: «Ну да это, по вечерам мать Некрасова была чуткая и образованная женщина!»
— Вот почему Егор наш писал прекрасные сочинения. По таланту близок к Устинычу.
— Началось! — воскликнул Егорка. — Завтра с Антошкой совсем меня доконаете. Я тупой, не остроумный, пользуйтесь, змеи.
— Мга-а, — подошел Никита, обнял Димку, поздоровался. — Расскажи, Димок, что тут в Кривощекове? Сурикова здесь? Девчонки нас помнят? Спортом занимаешься?
— К Оби пойдем, все узнаешь… — сказал Димка. — Давайте попьем чаю и пешком…
— А хорошо! — поднял руки Егорка. — Опять я спать не буду, Что нам? Откуда мы знаем, когда еще выпадет быть вчетвером? Сразу! Да еще на родине. Где у тебя гитара, Никита?
— Саня! — крикнул Никита братишке. — Подай этому бездарному актеру гитару!
— Смейтесь, наглецы, — подстраивался Егорка, — я сегодня добр, можете издеваться над маленьким глупым Егором. Что вам? Заказывайте, барин.
— Что Лизе пел…
— S’il vous plait. Je suis d’accord pour tout…[1]
Ночка надвигается,
Фонари качаются,
Ворон ударил крылом!
Налейте, налейте мне
Чарку глубокую
Пенистым красным вином!
Эх, да подведите
Коня мне вороного,
Крепче держите под уздцы!
Едут с товарами в ночь из Касимова
Муромским лесом купцы.
— Люблю эту рыжую зануду, — тихо и серьезно сказал Димке Никита. — Самый счастливый из нас.
— Что ты там шепчешь ему?
— Говорю, какой ужасный ты тип.
— Точно, — согласился Егорка. — Маленький глупый Егор! Морды! — передразнил он Мисаила. — Вы меня забудете?
— Ха-ха! Чаю ему налейте! — закричал Никита. — Половой, чаю!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не лучше ли мне теперь оставить героев одних? Я провожу друзей до Горской, к Оби, и отпущу, к вокзалу они дойдут без меня. Выскочит из алма-атинского поезда Антошка, они обнимутся и вернутся пешком в Кривощеково. Когда они так еще встретятся, кто знает? Пусть же поговорят зимней ночью уже без авторской воли. И если я в своих главах безбожно наврал, то простите меня, друзья. Я не хотел, и как ни плохо, как ни далеко мною написанное от того, что было, оно все-таки похоже на нашу жизнь, которой уже нет и никогда больше не будет…
Глава шестаяВЕЗДЕ ЛЮДИ
Четыре дня спустя Егорка уже был на Дону. Поля поднимались от снега, блестели на солнышке. Вез его разудалый шофер Ванюшка. В Ольховом Рогу перекусили в столовой, погутарили с цыганами и спустились по степному простору дальше.
В одиннадцать часов ночи вышел Егорка на казачий баз без шапки, задрал голову кверху, стоял на холоде, покачиваясь. Луна морозно светила с окраины. Дон лежал под горою.
«Расхороши! Расхороши места кругом! — хмельно шептал Егорка. — И поют у Ванюшки здорово. Надо обязательно Димке написать. На именины попал, везет Егору. Голова кружится — отчего? От чувства, от вина? Накормили люди добрые, напоили, спать уложат. Ванюшка заботился в дороге, укутывал меня, веселил, мосты зовет строить. Лихой. Пьяный, Егор, пьяный, первый раз в жизни по-настоящему хлебнул, два стакана… За счастьем поехал… Народ посмотреть… Снежок летит… Ишь Ванюшка вытягивает… «Да на зава-алаах мы стояли как…» Ведь и не взять коленце своим тонким музыкальным слухом… Пять лет учили идиота… «Да на зава-алах мы стояли как сте-ена-а, да пуля сыпалась, летела как пчела, пуля сыпалась, летела как пчела, да пуля ранила донского казака…» Вот. Казаки! Гришка Мелехов! Небось тоже в Ольховом Рогу был. Ага, вспоминаю, был Гришка. Везде он тут был. Куда мне до Гришки, жидок очень. А ведь сознайся, Егор, скотина, из-за него ты поехал на Дон? Точно. Из-за него. То б в Казахстан подался, а из-за Гришки — на Дон. Посмотреть, песни послушать. Великая книга! Спасибо Ванюшке, он мне сразу Дон расписал. И покорил. И напоил, напои-ил Егора, Спать тянет…»
Счастлив он был, и вино выпускало из души то горячее, что копилось в нем последние месяцы. От вина еще ласковее и добрее он стал.
«Никита сейчас спит… — думал Егорка. — А Димок тоже, по-нашему четвертый час утра уже… И Антошка в Ленинграде. И Наташа в Коломенском. Наташа может и не спать еще. Что делает? Сердится? Ната-ашка! Завтра напишу, лапушка, не ругайся, не отчаивайся там в Москве. Ребята в общежитии спят. А я посреди степи… Великой, черт возьми! В кузницу пойду, там старик, Ванюшка сказал — его брат в «Тихом Доне» описан. Везде люди живут! Везде им счастья хочется. Пить не умею… весной мосты строить… да на зава-ала-ах… да мы стояли как сте-ена… неужели я дурак? неужели не стану человеком? Люблю людей, а они меня? И они вроде. Облаками облачуся, небесами покроюся… — чудно! чудно!»
«Ну вот, Димок, — писал Егорка в конце мая, — дождался я своего часа, о котором мечтал на Трифоновке в Москве. Весна, ветер, рейд. Закат только что угас. Река, огни. Дежурю. Походил, поковырялся, подкачал маслица, намерзся на ветру, а в каюте у нас, в дежурке, тепло! Лампочка слабенькая, полушубок на железной койке, под койкой две электропечки. На мне свитер, драные штаны в мазуте, вахтенного Васьки пимы с литыми калошами. Холодно еще. Движок стучит, на полу за тумбочкой ружье, гитара, балалайка, дверь шваброй приперта. На тумбочке зеркало, полбуханки хлеба и 200 граммов сахару, водички при нужде из движка наберем! Приходи чай пить! Какой-то добрый малый оставил на полу пачку «Примы», да не тянет. Поплаваю — потом мосты строить с Ванюшкой, тут неподалеку, кессонщиком пойду. Проехал пол-России, видел вербованных, нашего брата тоже немало едет на стройки во все концы, и замечательно, хотя у меня ведь немножко (или совсем) другая внутренняя необходимость. «Былое и думы» со мной, Лермонтов. Иногда так вспомню что-нибудь московское, закипит душа. Даже к Мисаилу отношусь спокойнее, он прислал уморительное письмо в своем стиле: «Егор, морда, ты меня забудешь?» Что с ним поделаешь, тоже человек. Боже, сколько людей, и все такие разные! И жить, и любить, и знать их хочется! «Как можно описывать внешнюю жизнь человека: что он пьет, ест, ходит гулять, — когда в человеке самое важное — это его духовная жизнь». Толстой сказал, Лев Николаевич. Запомни. А нам пока сказать нечего. Да и будет ли? Будет ли что сказать потом? Неужели зря мы проведем дни, недели, годы? И за море летала, а вороной вернулась? Когда мы встретимся? И какими? Обнимаю, твой Егор».
Часть втораяГДЕ ТЫ? ЧТО С ТОБОЙ?
Меж тем летела наша младость…
Глава перваяСЛЕПОЙ БЕЛЫЙ КОТ
Где наши друзья? почему они молчат? Когда друг не пишет, нам кажется, что он обижается либо слишком счастливо живет! Что же случилось? Ни слова от друга: ни поздравления к празднику, ни банального привета. Что там вдали, чем занята его душа — никому не известно…
Женщина была очень ласкова, надоесть не успела, но Антошка легко простился с нею и поспешил из Астрахани на юг к Дмитрию. После пересадки в Кавказской он увидел ночью во сне, будто прозевал свою станцию, и до того расстроился, что проснулся. На его счастье, был Краснодар и поезд еще стоял. Он прыгнул с полки, кое-как заправил рубашку, обулся и выскочил с портфелем на перрон. Длинный состав тронулся к Новороссийску, унося в шестом вагоне какую-то частичку вчерашней жизни.
Краснодар славился красавицами, но напрасно было бы мечтать о страстной короткой любви, на которую Антошка всегда настраивался в путешествиях. Он погулял по улицам и вернулся на автовокзал купить билет до станицы.
«Снилось ли ему что-нибудь? — думал он по дороге. — Есть ли предчувствие?»
Увы, друга не было на месте. Антошка даже позлился немного, когда хозяйка, у которой стоял на квартире Дмитрий, седая и большеглазая старуха, баба Оля (или Боля — по письмам), сказала ему во дворе с круглым белым колодцем:
— А Дима в городе.
В комнате с окошком на обрыв и на море Антошка с вниманием осмотрел холостяцкий быт Дмитрия. Друг жил скромно. Кроме стола, табуреток, кровати и полки с книгами, ничего и не было. В чашке с недопитым чаем умирала пчела. По стенам наколоты были репродукции с картин Саврасова, Корреджо, Тициана да фотографии станицы.