«В Москву, в Москву писать…» — укладывался он снова в постель и утешался, что в Москве кто-то только и ждет его, чтобы заступиться. На стене часы пробили четыре. Ваня спал как убитый.
«Хорошо ему… Спать… спать…»
Дмитрий не замечал, какие удивительные превращения происходили с ним за ночь. Он то проклинал, то просил; был и героем, и жалким ребенком, и судьей, и паникером. Крики сменялись задушевной беседой, верой в примеры из жизни великих людей. О, как заслоняли его от нищих духом величайшие люди всех веков! как подпирали его своими подвигами, мыслями, страданием! Их деяния были столь прекрасны, а речь Дмитрия до того заразительна, что неприступный Чугунов ему покорялся и сам осуждал разных халтурщиков, и тогда Дмитрий выдумывал ему прощение, оставлял его на прежнем месте… И, совершенно счастливый, с улыбкой заснул.
Пробудился от острого запаха дыма. Ваня сидел за круглым столом с сигаретой во рту и что-то писал. Без рубашки он был еще тоньше, костлявее. Женщинам нравились его большие темные глаза и быстрая красивая улыбка.
— Пойдешь?
— Нет, не пойду. Домой!
— Послушай-ка! — Ваня торопливо подсел к роялю с нотным листом. — Утром пришло…
Как…
Как нас весна закружила,
Улица, улица, восстанови
Прежних тропинок следы…
— Ничего?
— Мелодия есть. Чуть больше самостоятельности, и…
— Я отделаю. На радио просили.
Дмитрий пропел, разводил руки и закрывал глаза, подражая местным артистам.
— Почему я не музыкант? Ей-богу, у меня в башке часто возникают свои мелодии. Я бы писал что-нибудь р-романсовое. «Как нас весна закружила!» — заорал он. — Молодец. Общаешься со мной, и сразу толк.
Ваня улыбнулся.
— Если я умру и пропадут мои песни, ты один будешь помнить. И жена.
— Приезжай к нам в клуб. Сцена хорошая, устроим авторский вечер. Накроем стол, рыбкой угостим.
— Осенью. А если тебя снимут?
— За что? Я скорей сниму. Ставь кофе.
Вчера они пили целый вечер, Дмитрий стучал пальцем по столу, рассказывал, грозил, учил: «Пойми, пианиссимо (так он его дразнил), нельзя молчать, когда обижают людей!»
— Не так уж трудно жить, если на все закрывать глаза, — сказал он сейчас после чашечки кофе.
— Не будем… помолчи.
Этот Ванин жест и старание казаться взрослее только подчеркивали, что он еще мальчик.
— Не любят они тебя, Дима. Я присутствовал при разговорах.
— За что же им меня любить? Кое о ком слишком много знаю. Я прямо говорю: такой-то негодяй. А они, оказывается, вместе с Чугуновым пьют и по бабам ходят. Как же я повалю эту стену?
— Не повалишь!
— Все, казалось бы, против них: законы, указы, статьи в газетах, понятия о долге. А они… И все прощается: бабы, пьянки, меркантильные интересы. Кто, почему? Где ты взял эту кокотку?
— Привезли из Швеции.
— Как писал мне когда-то Антошка: лишь бы у нее была мордочка с обложки американского солдатского журнала. А я люблю женщин кротких.
— А я страстных!
— Сиде-ел бы уж! Слушай, а что, если я все же напишу…
— Ты у Павла Алексеевича спроси. У него опыт.
— Не ерничай… Что такое опыт? Осторожность. Бегает на цырлах перед каждым.
— «Я актер! Плохой, но актер!»
— Ага. Из погорелого театра. Он шесть кварталов гонится за народным артистом. В Ленинграде. В сорок-то два года! Как сядет с Болей во дворе, дотемна сверчит. Я сам слушаю — интересно. Но стержня в нем нет. Какой бы пустой фильм ни показывали, идет! Ты лучше книжку почитай! Восторгается: «Ка-ак он это сказал! ка-ак он это…» И я знаешь что думаю? — Дмитрий серьезно посмотрел на Ваню. — И Павлик, и некоторые твои дружки не имеют в сердце никакой идеи.
Ваня недоверчиво слушал и даже смутился.
— Живут потребительскими интересами. Существуют. А не дураки: хочется, чтобы и деньги большие были, и уважение. Нет, что-то уж одно: или деньги, или уважение.
— Такой ты скучнее.
— Нетерпимее! За рюмкой водки болтать о «недостатках» — какое это гражданство? На это способен каждый. Нет, ты ночей не поспи, измучься… Некогда быть пустым. Без похвальбы, Ваня: я вырос за шесть месяцев. У меня сейчас прекрасное настроение.
— С чего бы?
— Я верю!.. У меня дома записано, сейчас не вспомню, кто сказал: «Надо, чтобы о чем-то (о ком-то) болело сердце. Без этого жизнь пуста». Чудесно.
— В филармонии проворовались. Читал в газете? Скандал!
— Читал… Я читал, и какая-то уверенность зажглась. Вспомнились школьные тетрадки. На обложках печатались назидания: пионер, будь правдивым и честным! И думалось тогда, что за правду и честность все легко почитают человека. А-ах, схожу все-таки! — встал Дмитрий. — Ка-ак были дни та-ра-ра-ра-аа, как мы с тобой закружи-и-ииились.
— Мне очень приятно, что тебе понравилось.
— Я дорожу хорошим. То я думал о дорогах, о любви, о книгах всегда возвышенно, а тут стоял в четыре утра напротив сада, и одно на уме: морду бить! А есть где-то под небесами, в полях, во всей жизни великое, бессмертное, чудесное… На что уходят силы?
— Я тебе чем-нибудь помогу.
— Чем ты мне поможешь… Как были дни та-ра-ра-ра-ааа, — громко запел снова Дмитрий, — как мы с тобой… Пора! Я не успею на автобус…
— Подожди, — сказал Ваня. — Я побреюсь.
— Я постою на улице. Да поскорей ты! Как были дни та-ра-ра-райя, — пел он на лестнице, и Ваня, разматывая проводок электробритвы, улыбался довольно.
На улице было тепло, солнечно. Да, сколько ушло благословенных невозвратных дней. Еще, кажется, недавно приходил он в клуб на репетиции, объяснял, показывал, наслаждался. А потом стали его вызывать в исполком, усаживать в кресло, которое словно нарочно изготовлено пониже того, на котором восседал сам Чугунов. Отчитывал, отчитывал, отчитывал. Побыл, и назад, в станицу. Тошно представить, как сойдешь в станице на площади и горе обволокет душу: вернулся ни с чем!
«Я же говорил вам, — вспыхивал Дмитрий, воображая себя в кабинете Чугунова, — я же говорил, что они живут для себя. Только. Ничто их больше не волнует. Я затеял склоку, я-я? Да вы что! Ведь главное для них: волокемся помаленьку — ну и ладно! Не надо, не надо предложений, это лишние хлопоты, думать — зачем? Обузу брать на себя? Вы согласны? Почему туманно? Хорошо, я повышаю тон, несдержан, извините. А что меня заставляет? И что важнее — тон или смысл?.. О, будь я проклят! — сказал Дмитрий себе. — Так я сума сойду…»
— С кем ты разговариваешь? — испугал его Ваня и улыбнулся ласково, быстро.
— Свергаю. А ты нарядился, решил погужеваться, пока жена на гастролях?
— Перестань… Несерьезно…
— Я вас понял. Ну, теперь ты меня подождешь? Надо сюда зайти.
У зеленых ворот, поблизости от краеведческого музея, Ваня остался ждать Дмитрия. Но терпения у него никогда не было. Покурив, он направился в ресторан гостиницы «Юг». Там от вешалки вела наверх лесенка в уютный буфет. В обед и вечером в узком зальчике можно было найти за столиками и поэта, и артиста оперетты, и адвоката, и художника. Кое-кто всегда мог рассчитывать на стопочку в долг. Ваню тоже знала буфетчица.
Дмитрий появился через сорок минут.
— Что?
— Тьма, — махнул рукой Дмитрий.
— Что же он тебе сказал?
— На сей раз он просто не узнал меня. Шел по коридору навстречу и не узнал. Долго тренировался не узнавать когда надо. Нижнюю губу отвесил.
— Выпей.
— Угощаешь? Не хочу.
— У меня скоро гонорар.
— Я тебя побраню, можно?
— Я знаю, знаю заранее… — засмеялся Ваня.
— Пойми, я тебя, конечно, ценю, чертенка, но… гони их, гони от себя! Не пиши музыку на деревянные слова. Гони! Ты им нужен, а не они тебе.
— Позволь… — поднял руку Ваня.
— Не позволю. Гони в шею! Понял? Надо дорожить собой.
— Димок, Димок… — залепетал быстро хмелевший Ваня, — я тебе верю. Знаю… твой вкус… твою… но не учи, не учи! Надо было!
— Жалею твои золотые пальцы.
— Спасибо, спасибо, — коснулся рукой Ваня, — обещаю…
— Вот туда, за зеленые ворота, твои новенькие дружки носят пошлые сценарии для колхозных агитбригад. За тридцать страниц галиматьи им отваливают по шестьсот рублей чистенькими. Из кармана того самого народа, который они презирают, ты слыхал их разговоры?
— Не раз.
— На их слова ты написал музыку. О чем ты думал? Это что? А как называются их сценарии?! «Мы свиноводы края родного». Ты вдумайся! И кто же позорит общество: я или они?
— Я их презираю, они мне противны.
— Не лги, Ваня.
— Не веришь?
— Лучше вон закуси. Ты…
Ваня слушал и за кем-то следил. Дмитрий обернулся. Возле прилавка буфетчицы крутился Лолий. Он уже плутовато оглядел зальчик и теперь думал, как бы поскорее выпить и смыться. Буфетчица еще не налила, а тоненькая ручка его уже дрожала, тянулась к стопке. Ваня сам подошел к нему. Лолий изумленно, будто до того не замечал, протянул руку, даже поцеловал. «Я тебя искал вчера, мы должны записаться на радио», — расслышал Дмитрий. Такая шельма!
— Это кто с тобой?
— Ну, Лолий, — засмеялся Ваня, — перестань, я тебя знакомил с ним не менее десяти раз.
— Да, да, вспоминаю.
— Только присядь и уйдешь. Нельзя, Лолий, я обижусь.
— Ты же знаешь, как я тебя люблю. У меня Верочка заболела, и сегодня похороны дяди, — лгал Лолий.
— И все-таки… Минуту можешь? У меня есть важное, — в свою очередь солгал и Ваня.
И Лолий и Ваня были похожи на мальчиков. Издалека длинный носик Лолия казался еще острее.
— Лолий, — подал он руку Дмитрию и отвел глаза, вытер губы ладонью. — О вас мне хорошо говорил один человек, не буду называть его. — Он скривил губы. — Человек о-очень порядочный, о-очень умный, о-очень тонкий мастер художественного слова. Ни один артист наших театров, ни один… что говорить, здесь сидит Ваня, мой большой друг, он меня поддержит… кстати, Ваня, ты помнишь, я тебе показывал старую калитку на Шаумяна, — забыл прежнюю «мысль» Лолий, — ту калитку, которая дороже мне триумфальных ворот, ту калитку, у которой я впервые поцеловал мою Верочку, у этой калитки… я тебе сейчас прочту, о калитке есть хорошие стихи… я эту калитку вспоминал в Индии, мы летели над Гималаями, мы летели над океаном, о если бы вы знали — мы тут все свои, я могу быть откровенным — какая там нищета! какая там жуткая нищета, то есть така-ая нищета, така-ая… налей…