— Передайте — нет у меня сил ничего хорошего говорить, только летят в него прегадкие слова, которые он заслуживает. Ни с одной женщиной в мире так обращаться нельзя. И с собой я не позволю никому! — слышите? передайте! — никакому гению так обращаться. Я стала старухой. Я почти умерла. Только по его вине. Только! Сегодня седьмое число. Срок моего гадания кончился, я должна быть счастлива — увы. Я верила в цифру семь, Все. Нет духа, нет его. Да что же это такое, на самом-то деле? Чем это жена-то лучше меня?! За что ж — ее беречь и холить, а я? Настанет ли день, когда он придет только ко мне, только ко мне?! И скажите, передайте ему «прощай». И все. И все. И не пишет пусть, и не звонит. Все! Надо положить всему этому дурацкому времени конец. Ничего я не хочу в жизни… Пусть ему будет хорошо. Мне не жалко — пусть ему будет хорошо…
«Нигде нет согласия… — подумал Дмитрий, положив пустую трубку. — Сплошные обиды».
А на кухне уже закадычными друзьями сидели перед бокалами с шампанским Ямщиков и Егор и не собирались кончать беседу.
— …и бывают такие минуты отчаяния и безысходности, — говорил Ямщиков, — когда все, что казалось тебе близким и важным, никому не нужно и ты одинок, погибает вся жизнь, — это похоже на безответную любовь… Честное слово. Так больно…
Дмитрий присел у стены и молча, без спросу, поднес к губам полный бокал, налитый ему пять — десять минут назад. Хотелось поскорее уехать в Кривощеково и написать оттуда Лиле.
Ночные прогулки! Даже по длинной Москве идти недалече, если сбоку друг и некогда за разговором считать кварталы. Еще покажется, будто мало прошли, и станет жаль, что вот уже и тупик. В эту ночь чуть-чуть хмельные друзья как-то ласково, со стороны по-смешному, по-детски трогательно были настроены ко всему, о чем вспоминали и что окружало их по дороге, — вдруг замирали у каких-нибудь несуществующих ворот в московский дворик, у окон букинистического магазина или посреди узкой улицы с пустыми телефонными будками (некому звонить) и по-чужому разглядывали, душою соединялись в сходном чувстве: что это? что там? чье детство прошло тут? кто повернул ключиком в этом замке? какие слова звучали в этой будке всего несколько часов назад? Как велика земная жизнь ночью, когда все спит и ничего не просит, как тягуча, воодушевленна музыка прошедших и будущих дней! Еще были молоды, молоды, молоды. Еще не знали, что больше уже не будут они так долго и беспечно бродить по ночной столице.
«Кто во время сессии не отработает двадцать часов на стройке нового общежития, не получит летнюю стипендию».
Объявление на доске у ящичка с письмами висело всю весну и устарело. Егор честно оттаскал к машине строительный мусор, и красные строчки с подписью декана никому теперь не угрожали, а лишь напоминали, что это было и кончилось в московской жизни Егора навсегда. Не надо спешить на Мещанскую к трамваю, перескакивать лесенки в студии, городить декорации дипломного спектакля и последний раз поджидать режиссера, чтобы дотолковать свое понимание образа. Страсти, сомнения, маленькие радости пролетели, стало на душе легко и свободно. И как-то пусто.
В комнате на койке Егора кто-то спал. Егор сдернув одеяло и выругался: калачиком, заложив волосатые руки между колен, лежал на чистой, застланной днем постели комик Мисаил.
— Не подходите! буду стрелять! Я на стройке отработал!
С самой зимы его не было здесь; порою скучалось по его пустой брехне и ужимкам, но в эту ночь он никак не был нужен. Усвоил же Мисаил за четыре года одно: все его прогонят, обманут, а Егор позлится, но вытерпит.
— Поклянитесь, что вы мне рады, тогда освобожу плацкартное место. Почему нет верхней полки, актеру надо учиться падать.
— Это что за скотина! — ругался Егор. — Хам, как ты мог забраться своим грязным телом в мою постель?
— Это не я, — не открывая глаз, отвечал Мисаил. — Это богиня Гера превратилась в меня, чтобы изменить Зевсу. Мифологии не знают. И я чист. Я перед этим долго терся сапожной щеткой. Здравствуй, рожа!
Он вскочил и с ужасом в глазах, с тем ужасом, который никого не пугал, медленно подступался к Дмитрию, волоча вывернутую, под хромого, ногу. В то же мгновение лицо его переменилось, он по-стариковски потянулся приветствовать вернувшегося издалека блудного сына. Комик!
А что ему оставалось?
— Не бойся, Димок, подойди. Ты такой же трезвый, как и твой друг, который, клянусь всеми потрохами, говорил в твое отсутствие много неприличного о тебе, клянусь всеми святыми угодниками и портретами …киноактеров. Мне очень приятно, что вы вовремя потеряли невинность — это самое главное в теперешней жизни. Дайте ладони. У Егора линия секса оформилась четко еще три года назад, когда Лиза возила его в подмосковную деревню. А у тебя? Ты тоже любишь села и дымок спаленной жнивы? Дай руку, не буду же я гадать по твоей воловьей шее? Господи, и он меня забыл!
— Мисаил… — Егор не собирался шутить.
— Ты хочешь что-то промычать? Позволь, тогда я сяду как будто в зале и с удовольствием похлопаю всякой глупости. А что это у тебя с глазами?
— Что?!
— Ну-ка, ну-ка, — нахмурился Мисаил, как врач. — Ага. Такое впечатление, что ты всю ночь бегал по краю помойки.
В тихом сонном общежитии вспоролся хохот.
— Светлая выросла молодежь, — сказал Мисаил. — Ты еще не выкалываешь на спине имена женщин? Ужас. Не находите, что я очень изменился? Уже нет во мне той скабрезности, верно? Уже я…
— Что, Димок? — сказал Егор. — Попьем чайку да заснем часиков до девяти? Мисаил, на нас не рассчитывай. Это тебе не семь лет назад. Все прошло, начинаем новую жизнь.
— Ну правильно. Если жизни не было, пора ее начать. Пора тебе спать с теми женщинами, от которых будет зависеть твоя карьера.
— Чай густой любишь?
— По характеру. Слабый. Что хотите, а я вас люблю. Я зашел попрощаться с тобой, Егор. После тетушки ты мне ближе всех. Она недавно скончалась, и я каждый день покупаю «Известия»: не ищет ли эта горбатая ведьма меня с того света через Инюрколлегию? Господи, напомни ей, курве, что я таскал боярскую шубу только на съемках. Тебя берет Ямщиков на роль князя? Съемки в Изборске? Я попрошусь в массовку. Когда помреж кричит в рупор: «Еще разок побежали! назад! кричите «ура!», ловите и терзайте его!» — и ты бежишь, проклиная и режиссера, и помощника, и героя-любовника, и так тысячу раз в год, то кто ж будет думать, что искусство не профанация? Ты карьеру начнешь князем, а кончишь холопом. Я выступаю сегодня в роли Кассандры. Я гадаю нутром, можешь положить руку на мой живот. Ты хочешь спать, бедняжка, я тебе осто… за четыре года, но ведь ты слабохарактерный, как и я, и не прогонишь меня. Я приеду в Изборск, но эта наша московская жизнь, когда я приходил к вам в общежитие и устраивал театр, какого нет нигде, кончится навсегда. Не лыбься, морда, я тебя ценю и люблю за то, что из всех моих учеников ты был самый бездарный. Ты никогда не станешь большим актером, потому что очень хороший человек. Я знаю, вы слушали Панина, Ямщикова. За них не волнуйся. Они не пропадут. Пусть каждый из них кажется тебе милым и приятным, но знай: они сроду не жили и не будут жить так, как ты. Сколько греческих масок они переменили?
— Мисаил, не переходи на личности.
— Упаси меня боже! Их нет. Одна игра. Я играю всегда, но кто трепанется, что я играю? Я живу! У меня такое горе.
— Извини, какое?
— Я потерял шнурок от ботинка.
— У-у, Мисаил! Ты разложился совсем.
— Я созрел! Меня можно опускать в поллитровую банку и засаливать на зиму. Очень хорош на закуску.
Ах, всегда так: душу тянет свое, в самый бы раз довериться другу и обсудить с ним те впечатления, которые приспели к этой минуте, но вместо этого вынужден слушать всякую болтовню. Вода дырочку найдет. Так и Мисаил. Чувствует, кто его не прогонит, стерпит, вот и толчется возле, мешает, защищает себя придуманной теорией. Всяк свою жизнь, свою выгоду ставит праведней жизни других. Оттого Мисаил разносит Ямщикова, Панина, оттого для него все кругом обман и низость, что сам бесславен и непристроен. Чуть-чуть ублажи, вознеси его, забудет он дорогу на Трифоновку и без раздумья наступит на чужое горло. Чистого стремления к правде в нем нет, и речи его быстро набивают оскомину. Даже после того, что раскрылось Дмитрию на юге, не было никакого желания ерничать с Мисаилом над известными именами. Это легче всего. Однако из-за Мисаила они проснутся поздно, не успеют сходить к Астапову, и в поезде Дмитрий будет жалеть, что упустил такую хорошую возможность попросить помощи для людей, которые сами за себя постоять не смогут.
Мисаил таскался с ними по столице до четырех часов дня. Они спровадили его обманом. Во что бы то ни стало надо было успеть к Астапову. И тут, почти у дверей его квартиры, Дмитрий раздумал жаловаться ему.
— Лучше я ему напишу. В глаза я скажу ему не то, выйдет пустяк. И смелость пропала.
— Как хочешь… — с сочувствием сказал Егор. — Может, надо. Может, не надо. Смотри.
— Я ему ночами все рассказал. Его, наверное, замучили этим.
— Ну давай сначала я зайду.
— Он знаешь что мне скажет? «А люди тебя поддерживают?» И что тогда? Открыто — нет.
— Да то он не знает, что ли, как можно напугать людей! Напиши! Напиши все! И если не проймешь — значит… А что значит? Может, он сам в таком же положении? Он устал, Димок. Еще ты явишься. За какими теперь вопросами мы к нему пойдем? Он на все ответил уже давным-давно. Самим надо колупаться. Да неужели ты не справишься с этими мерзавцами там? Или погоди, из Кривощеково вернешься, если так и продолжается — напишешь. Астапова никто не жалеет, всякие ханыги под разными предлогами лезут к нему, выпрашивают поддержку, льстят, специально выдают себя за друзей — кучу денег нагребут за его спиной и жи-ивут! И мы еще! Да самим надо карабкаться! Я дак за это. Ну чо ты скис? Не отчаивайся…
— Да я ничего… — сказал Дмитрий. — И как нас воспитали, Егор! Будем мучиться всю жизнь…