Когда же мы встретимся? — страница 36 из 78

— Такие идиоты, что делать. Может, оно и лучше, что такие…

5

Нет уже того последнего дня, когда они уезжали вместе с Казанского вокзала. Нет ничего. Но помнили они то время долго-долго. У всех что-то было когда-то, и большинство торопилось махнуть рукой на то, что мешало устраивать жизнь; но они помнили и любили свои «глупые дни».

Глава шестаяКОМУ ТЕПЕРЬ МЕНЯ ЖАЛКО?

1

В это же лето идиллия их дружбы дала первую трещину. Все четверо понимали, что выстилается в их жизни новая полоса, дальше будет трудней, и сибирской встречи ждали с воодушевлением. Егор примерно с февраля месяца бомбил друзей вопросами: где? когда? насколько? собирать грибы в Кудряшовском бору или плыть по Оби к Ледовитому океану? Он согласился бы на что угодно, лишь бы вместе. Как и всегда. Разбуди его посреди ночи, попроси «умереть за компанию», и Егор вскипит: «Ну давайте, если надо!» Дружба еще в школе сколотилась вокруг него; матери видели, что после его писем кружатся у парней головы, письма соблазняют их, и это опасно, потому что там, где их сыновья застрянут, Егор перелетит на крыльях, — бог дал ему их. В Кривощекове, как и везде, людям заметно прежде всего — «что из кого вышло», и уж потом они сплетничают и разбирают, заслужил кто-то свои почести или нет. Когда приезжаешь домой издалека и затеется у стола беседа с матерью о знакомых, простые новости, простая человеческая нужда заглушают в душе легкие дорожные звуки. Надо жить, пробиваться! Увязнешь в мечтах, и никто тебя потом не поймет. А Егор все еще трепыхался и сманивал друзей куда-то в сторону. Никита работал, мотался по области с корреспондентским удостоверением, присматривал себе нечто надежное. Антошка ночами подбирал шрифты для книжных заголовков, спал до обеда, много рассуждал о том, какую бы он написал картину, но за нее не брался. Было им уже по двадцать пять лет.

И в двадцать пять лет один из них покачнул алтарь безмятежной дружбы.

2

Первую ночь в Кривощекове Егор всегда не спал. Все влияло: поздний закат (в одиннадцать часов еще красновато тлела полоса неба на западе), картина Брюллова над пианино, расспросы рано поседевшей матери. В два часа он ложился на забытую чистую постель, закрывал глаза, но терпения не было: скорей хотелось приближения утра, чтобы соскочить, выпить чаю и бежать к друзьям. Мать теперь жила за Обью, в конце Красного проспекта, и если он уезжал в Кривощеково, то уж на целый день. Нынче на свидание с Сибирью было отпущено ему всего несколько денечков, надо спешить на съемки в Изборск, и он разрывался: успеть от одних к другим, отказать никому нельзя. Мучительные часы провел он у деда Александра. Дед ревновал его ко всем. «Что ж ты не хочешь даже нашего варенья попробовать?» — обижалась и бабушка. Всех надо было пожалеть, и, чтобы всем стало хорошо, приходилось выкручиваться, лгать: у деда лучше было молчать о матери, а дома поменьше распространяться, как тяжело на старости деду и бабке. Егор не впервые метался между людьми, которые его любили, но между собою дулись или вообще не воспринимали друг друга. Как их всех унять, обогреть, удержать от лишних слов? Господи, и сколько же обид скапливается в душе, если сидеть на одном месте и долго касаться друг друга! И как не стираются даже самые мизерные ранки-царапинки! И как, в сущности, одинок человек. Дед вцепился в Егора всею своей немощью и не отпускал. А где же взять времени? Егор еще молод, и жаль пропустить мимо свое! С великой натугой, заранее краснея, произносил он слова: «Ну, деда, я пойду, ладно? Надо бы еще зайти к…» Он только успевал вздохнуть и вымолвить «ну, деда…», как у того уже сверкали на глазах слезы смертельного укора: нечуткий, мол, недобрый внук. А на улице Западной мать Дмитрия, Анастасия Степановна, накрыла стол, и во дворе притулилась спиною к стенке Бабинька, курит Никита, и как же не пойти? А в кармане у Егора письмо из Изборска и письмо из Коломенского от Наташи, ее слова: «Почему, почему ты меня не слышишь? возьми меня куда-нибудь с собой, я буду как невидимка: оглянешься — меня уже нет». Спеши, Егор, везде успевай! Кривощеково — только мгновение. Как же после зимней переписки, искушавшей их жаром неподкупной дружбы, не вырвать у домашних лишний денек на разговоры, хохот, прогулки?! Пусть всем кажется, что друзьям ни в какую пору не обрести степенности во имя будущего счастья. Оно уже было. Оно еще есть.

3

Жила на улице Западной, неподалеку от Дмитрия, неутешная старушка, называли ее все ласково, с поклоном: Бабинька. За что-то выделяла она Егора, посылала ему в Москву поздравления с праздниками, каждый раз спрашивала: когда же появишься? И какое бы короткое застолье ни собирала мать Дмитрия в честь друзей, приглашали Бабиньку. Она ждала его и теперь.

На шестом номере трамвая доехал Егор к знакомой остановке. Внизу, версты за две, дымились заводские трубы. Во дворе, уже выпросив у Анастасии Степановны по стаканчику, согнулись над погребом Антошка и сосед Митюха, — Дмитрий подавал им малосольные огурцы на тарелках.

— Явилось солнце красное! — сказал Антошка. — Наконец.

— Да, думаю, дай зайду, — принимал Егор шутливый тон. — Чем на базаре переплачивать, я лучше на дармовщину. Помочь?

— Увольняем, — сказал Митюха, протягивая Егору огурец рукою, утыканной наколками.

— Помогать дак некому! — вылез из погреба Дмитрий. — По какому случаю пожаловали? чем могу быть полезен?

— Пришел наниматься в работники. Картошку окучивать, сено косить не надо? Дурная сила скопилась, не знаю, куда девать. Но гляжу: у тебя столько лбов в ограде. А где еще один, носатый, самый хилый в мире?

— Спину меряет в горнице.

— Никак тулуп шить надумал? Дай-ка гляну, — сказал Егор и, подражая купеческой важности, пошел к двери.

В горнице на стуле сидел Никита; Бабинька старательно, и правда как портниха, мерила ему пальцами спину.

— Пошти што четыре пядени, — насчитала она и отошла. — Ты от правды на пядень, — говорили, — а уж она от тебя на сажень.

— Уж ты наша родненькая, — обнял ее и запричитал Егор, — уж ты, Бабинька, чудесница! Его, лодыря, надо оглоблей по этой спине, и трудов-то всех.

— Мга-га! — встал жирный Никита. — У Ахиллеса померяйте.

— А ну-ка, повернись, — сказала Бабинька. — Да не достану. Ты сядь-ка, сядь. Вот та-ак. Ты жиже: три пядени. Красивые парни. Пошли вам бог невест хороших. Слышу: приехал наш артист, выглядываю, выглядываю — не идет! Я уж все слова приготовила-то. Дак ты чо: опять умотаешь?

— Опять.

— И ко мне не зайдешь? Время будет — дак пожалуйста, я тебе столько про свое горечко расскажу.

— Живете ничего?

— А так, Егорка. Моя жизнь прошла, прокатилась. Обижаюсь сама не знаю на кого. Никто не хочет понять, что старуха пришла со слезами. Пусть бы люди прочитали. Пятьдесят шесть тетрадок исписала, ношу, ношу.

— И не берут?

— Кого! Можно им понять нашу жизнь? Где бы я ни просила, они в один голос: «О, когда это ешо было!» А я и думаю: «Милы вы мои: если б этого не было, вы б тут не сидели». Седни вздумала, как мы в етот день с бабушкой мыли в бане колчаковцев, и я заболела, они тифозные. Сиротку заставили. Разберите же мое горе и обиду. Поклонюсь до земли. Н-е-ет. Никому не надо.

— Повело деревню на село? — сзади подошел Митюха.

— А ну давайте к столу! — сказала Анастасия Степановна.

— Каку лихорадку мне за столом делать, — отказалась Бабинька, но зашла с угла и присела. — Можно хоть кому понять? «Когда это было!» — один ответ. А што такое попасть к Колчаку одной? Тут не царство божие было. Зажгли дома, партизан повешали, порубили, и я побежала, где горят дома, — не задыхается ли кто в дыму? Когда я бежала улицей, висел дядя мой, еще побежала, там был тоже дядя, я ревела: «дядя, неужели это ты? вы пошто из согры вышли, милые вы мои, а я чо буду делать без вас? кому я песенки спою и спляшу?» Я кричала, но никто не слышал, никого в деревне не было, только я одна бегала в саже и собачку с собой таскала, или я безумна была? Хотела кровь утереть, но не достала, сучья были обрублены, и еще беляк подъехал, щелкнул бичом по земле и сказал: «Чего тут стоишь? наверно, свой?» Если бы не повесили партизан, чего бы я век свой плакала? А то нет спокоя…

— Ладно, начнем, — сказала Анастасия Степановна. — Еще вечер длинный, поговорите.

4

Во Сибири я роди-ился-я

Да во Сибири выроста-ал…

— Егор! — закричал Митюха. — Кидаю заказ, как в ресторане: «Глазенки карие».

Митюха уже всеми командовал, подливал себе сам. Выпив, он долго жмурил один глаз, потом стукал донышком по своей макушке: ха! Управлять им становилось трудно. С длинными ручищами, с челкой на узком косом лбу, он напоминал голубятников с нижних улиц. За поножовщину он уже отсидел три года.

— Давай, давай, Егор. А то я могу пощипать. Ты мне друг или портянка?

— Ми-итя… — просила Анастасия Степановна. — Ты не дома. Веди себя по-соседски.

— Сиди тихо, — сказала Бабинька.

— Кто-то что-то сказа-ал? Как фамилия? А? — ухватил он ее за локоть. — Фамилия?

— Урюмцева Таисия Ивановна.

— То-то, бабка.

— Ты чо это, Митя, ты чо это? — построжела Анастасия Степановна.

— Я тебя свяжу, — сказал Антон. — Русский язык понимаешь? будешь бедный.

Митюха затих, и восстановилось прежнее тихое радушие. Опять запели. Уж чего только не вспомнили. И какими маленькими бегали к Дмитрию на улицу друзья. И как уезжали в Москву. И кто кем собирался быть. Пробуждалось чувство к местному, друг к другу, и хотелось не подкачать в жизни. Пели и разговаривали.

— Голос-то еще есть, Бабинька, — сказал Антошка.

— Э-э. — Бабинька с грустью улыбнулась. — «Таюшка, — говорил дедушко мой, — тебя, наверно, никто лучше не поет. И никогда у ней голос не хрипнет! Я ведь слышу, где далеко поет, слышно ее, как она возгудает! А молитвы петь не заставишь». И даже слезы у него. Он хотел меня в монастырь отдать, што я, мол, похожа на непутевого отца: и песни пою, и за гармошку хваталась.