руку с торопливым значением, задержала такси и назвала свою улицу. Все было ясно. Шофера для нее не существовало. Шофер был настолько к ним безразличен, будто знал, что везет известно кого. «Ты, пожалуйста, не думай, — громко сказала Лиза, — будто я опять влюблена в тебя. С чего ты возомнил? Слышишь?» Егор молчал, ему казалось, что шофер сейчас повернется и посмотрит на распущенную пару. Высокие московские здания с теплым светом в окнах возникали за стеклом. «И можешь не надеяться. Я забыла тебя. Не волнуй меня. Противный». Она брала его руку, подносила к губам и так держала ее. Егор ждал минуты, чтобы отнять руку и всунуть в перчатку. Как это нехорошо предаваться нежностям на глазах у чужого человека!
На лестнице в своем подъезде она стала целоваться — сперва коротко, испытывая его настроение, затем надолго, обещая вечное царство любви, слилась с его губами. «И зачем ты приехал?! — капризничала она в квартире. — Сидел бы там: гений какой. Нет, все же молодец. Что мы без Москвы? Кто тебя любил бы? Им тебя не понять. Ты для другого создан, да? Вырос, отстоялось что-то? И довольно, сударь мой. Теперь тебе нужна Москва! Нужна. Ее воздух, среда. А зачем тебе я, правда? Не подходи ко мне. Мучитель мой». После отсутствия все опять было ново ему, но уже достойнее, небрежнее он слушал ее. «Почему ты не написал мне? Я бы к тебе приехала! — подходила она к нему, касалась пальчиками его волос и тут же скрывалась, носила с кухни чашечки, тарелки, задергивала шторы, вовсе исчезала. — Зачем я тебя позвала? И ты все еще такой молоденький, зачем же так?» Егор понимал, что она шалит, она ни за что бы не приехала к нему в такую даль, просто всегда баловалась словами и покоряла этим, но что-то отвечал ей, даже извинялся, потворствуя временной лжи. Действительно, эта необидная ложь манила к страстной минуте, после которой стихнет игра и слова остынут, обман пройдет. В мгновение любви, которая ангелом пролетела над ними, они внимали каждому вздоху и поклонялись счастью. Вдруг все стало правдой (восторг, блаженство, родство), но правдой слишком короткой. О чем теперь мечтать и какие чувства разгадывать? Они лежали опустошенные. Лиза сказала: «Мне было тяжело, и ты появился. Спасибо тебе. Мы не будем повторять пройденного, ладно? Чтобы это осталось навсегда. А?» Впереди еще простиралось много месяцев, подруга ее щедро бы поделилась квартирой, но они ни разу туда не ездили и в студии общались как все. Ну что ж, — никогда уже не вздернуться его чувству от игры ее глаз, от шаловливой прелести ее голоса; светлые беглые порывы вытекли из души, — ну что ж. Испытывал он когда-то унижения, мучения, горел, мечтал, и как будто для того, чтобы позднее о том не жалеть, дан ему был час победы. Он не следил за ее романами, но когда видел ее с кем-нибудь, вспоминал тот зимний день, о котором никто не знал, кроме них. С тех пор им не надо было беречь самолюбие друг друга, милая сводница-ложь передала место правде, простоте, дружеским подсказкам. Такими, не проверившими себя в совместной толкотне и ни разу оттого друг другу не опротивевшими, они и повстречались в Изборске. И, может, воспоминание о том, что казалось со временем даже лучше того, что было, и приблизило их снова. Она могла без нажима, в присутствии всех, подойти к нему, поцеловаться и оповестить: «А это Егорушка, которого я очень люблю».
— Здравствуй, — нежно сказала она утром у высокой башни Талавской. — Очень, рада, что ты здесь. Ты зайдешь ко мне? Тридцать четвертая комната.
Разговаривая, она гладила рукой по его груди. Видно, она соскучилась по нему в ту самую минуту, когда увидела его. Он был далеко и никак не влиял на ее жизнь. Много известных людей окружало ее в столице, от них что-то зависело, перед ними она старалась. Ее вызвали на десять дней сняться в маленьком, но приятном эпизоде, и она точно вернулась в родной дом, где ее должны были оберегать и любить. Она привезла приветы тому и этому и весело сообщила, как поживают их товарищи, у кого какие успехи, кто получил премии на фестивале, где и когда она виделась с ними. Приветы, может, и не просили передавать, но каждому она выдумывала что-нибудь лестное. Все повторялось: «Милый, мы о тебе недавно хорошо говорили с…», «Ты сейчас лучше выглядишь», «Надо бы как-то собраться», даже ее ласковые покровительственные жесты. Но мужчины с удовольствием принимали ее женское благословение и пользовались свободной минуткой, чтобы возле нее покрутиться. Егор же стоял в стороне и замечал, как всем было хорошо от простенькой лжи.
Это было удивительно: все давно улеглось, но в Изборске на мгновение что-то взошло.
Чему это приписывать? Грешной человеческой слабости? Влиянию обстоятельств, местности, поистине чудесной, монашески неприхотливой, со следами застывшего времени на каждом шагу? Или Егор соблазнился не пропустить на псковской земле и мига?
Да, чему приписывать?
Вообще, если отбросить мораль, ханжеские недоумения и прочее, каждый должен был славить Лизу, была она замечательна. Добра и великодушна, с нею приходил праздник. Себя она не берегла, не жалела и хныкала порою как-то по-актерски, безмятежно, чуть наслаждаясь своим горем-злосчастием.
— Я такая несчастливая эти дни, — сказала она Егору в обед. — Пожалел бы, что ли.
— Уж ты наша кисанька, — тянул слова Егор, — детка наша заброшенная, мы тебя сейчас искупаем, чайком-водкой напоим, баюшки ляжешь. Тебя надо в Малы на блины свозить, и все снимет.
— А что это — Малы?
— Местечко. Четыре версты от Изборска. Красотища! Литовцы когда-то разрушили монастырь двенадцатого века. А оскверненная святыня (лошадиное стойло устроили) не могла быть по тем нормам души возобновлена. Есть тут интересный человек, реставратор. Он там церковь, звонницу восстанавливает. Свербеев такой. Кирилл Борисович. Увидишь бородатого, высокого, красивого, в вязаной шапочке — несчастью не бывать! Бросайся на шею, он лю-юбит женщин. И они его. Они-то его-о! Меня бы так.
— Познакомь, познакомь.
— Первое, что он скажет: «Поедемте в Малы, в Себеж, в Прихабы! Ай-яй-яй, смотрите, какая конюшня! Это же архитектура, это же прекрасно!» Поспеши. С кем грешна не была!
— А в грязи не лежала, да? Ха-ха! О негодяй, негодяй. Уже ни в кого не влюблюсь. Ямщиков был последний.
— Летом ты звонила? Мы у него как раз были.
— Так это Димка трубку брал?
— Ага.
— О боже. Он тебе ничего не говорил? Я такое плела. Ничего?
— А что?!
— Когда не знают, врать или нет, начинается: а что? тебе зачем? Шиш потомству! — сказал Пушкин. Никому. Не стану больше ковать золотую колесницу. За что мне это наказание, жестокий изверг? Меня окружают лжецы и фарисеи. Обман, обман, искренних слов не услышишь. Черная, черная тоска… Господи, прости. Сиротство… Все…
— Отчего же ты так любезна со всеми?
— Я женщина, мне сам бог велит дарить надежды. Приходи лучше вечером.
— На лошадях не хочешь покататься?
— Слу-ушай! — загорелась она. — Это спасение. Я в Москве в манеже занимаюсь. Выбери мне поспокойнее. И мы с тобой съездим, хорошо? В Малы! Ну вот видишь, как удачно, что ты здесь. Возьми своего реставратора. Позвони часов в девять.
Пока Егор видел Лизу в Изборске, мысли его были безгрешны. А выпил немножко в звоннице у Свербеева, вышел на мост, сердце умиленно забилось, все простенькое, обычное, как бы никому больше не нужное, ласкало его воображение: то собирался он жить здесь (не вскорости, так когда-нибудь), придумывал себе разные чернорабочие профессии, то хотелось уже нынче, прямо сейчас, влопаться по уши в какую-нибудь волшебницу — не волшебницу, а в свою девчонку, то… дурел от сознания, что здесь, во Пскове, красавица Лиза и ждет его в девять в своем номере. «Ах вот как! — плел он тяжелым языком. — Ну что ж, ну что ж. Все хорошо. И Свербеев какой, ай-ай-яй! — передразнил он реставратора. — За что мне? Чем я заслужил? Это ж люди, личности, это ж… не чета мне. Обещал сводить, когда Димок приедет, к церкви на Жабьих Лавицах! Названия-то, названия! На Жабьих Лавицах. На тонких мосточках, значит. На болотце. «Ай-ай-яй…» Димку надо вытаскивать, сюда ему надо, нечего там пропадать, там люди тяже-елые… И за что мне везет? Не заслужил, не заслужил, Егор. Димка лучше меня в сто раз, а никак судьба не выстраивается. Пропадет там, не я буду, если не вытащу его куда-нибудь. Его же всегда все обычно любили. Ничо, друг, ничо, — говорил он другу. — Неисповедимы пути господни, еще будет и на твоей улице праздник. Как вот я: стою, реву от восторга. Пацан. Душа пацанья, телячья, восторги телячьи. Сейчас к Лизе. Она! в номере! ждет! Нет, я еще прогульнусь до церкви от Пролома, а потом мимо Николы до Усохи, мимо Василия на Горке пряменько к ней… И присяду на корточки: «Здрасте! Дайте мне ваши белы ручки… Ай-яй-яй…»
Он зашел к ней, сел на стул и стал рассказывать, кто она, Лиза, такая, как он ее понимает, и польстил ей признанием:
— Я недавно видел тебя в юности. Ехал-ехал в автобусе. И входит на остановке девушка. Лет восемнадцать. Очень-очень такая…
— ??
— Да нет. Видно, что еще ничья. С лица можно воду пить — красавица! Она все про себя знает. Я смотрел на нее и безумно любил. Так нежно, вспыльчиво и безнадежно любил я тысячу раз. Моей она никогда не будет, но я ее люблю. — Лиза слушала и одобряла впечатлительность Егора улыбкой. — Она чувствует, о чем я думаю. Я, конечно, никогда больше ее не увижу, она в моей памяти останется идеалом, сказкой о женщине. Так у нас было с Валей Суриковой, я тебе рассказывал. Она, может, давно испортилась и вообще плохая, всякая, а для нас с Никитой вечно будет сиять этакой звездочкой, чистой и желанной. И тут… И, может, хорошо, что я ее никогда не встречу, и все, что я пережил за полчаса, что навоображал, уже ничем никогда испорчено быть не может. Не это ли неуловимое, недостигнутое, вроде бы мое и не мое, возвышает наши мысли о жизни-то?
— Но что в этом хорошего? — перебила Лиза. — Не знать, не обладать, а лишь… выносить впечатления.
— А то! — выставил палец Егор — Это и есть любовь.