— С кем же?
— Найдем! Обвенчаем, Егор?
— Меня?
— И тебя тоже.
— Надо подумать, — веселился Егор. — В Печорах, где Мудров мечтает Николу реставрировать. Часто он вам пишет? Как вы думаете, он приедет в Россию?
— Думаю, что пока нет. Завтра поплывете в Устье, — сказал Свербеев. — Чего вам? Люди молодые…
Устье она не забудет. О том, что в темноте не разберешь дороги назад, что Свербееву обещана прогулка до Мирожского монастыря, а в пять утра надо выезжать Егору в Изборск на съемку и Ямщиков наказал зайти к нему перед сном, не думалось. Какое! То все пустяк. Разве способно что-нибудь устыдить, когда все в мире гаснет и никого в нем нет, кроме слабой, самой родной и желанной женщины?..
Не так как-то светили звезды, когда медленно — он виновато-ласковый, она смелее, чем прежде, — шли, подбивая ладошкой ладошку; не то думалось о Москве, в которую он вернется в августе и где-то поселится; не столь расплывчато вставала и будущая, хоть все еще не определенная жизнь. Миг с Наташей что-то прибавил сердцу.
И тайной полуночных кратких минут был заслонен весь день. И проснулись, открыли глаза они с этим чувством: уже покарало их небо последним стыдом и великим счастьем! Наташа улыбкой смущения и радости спрашивала: ты со мной? ты рад? И где бы они в тот день ни ходили, с кем ни видались (Егор возвратился из Изборска после двенадцати), думалось: у нас есть тайна, но ее никто не знает! Молчание им не мешало, наоборот — как бы заметнее сказывалось в выражении глаз то, о чем они думали. Весь день Егор оберегал ее, и не то что обидеть страшился даже чем-нибудь крошечным, а просто не знал меры в любви к ней. Ночь открыла в душе свежие истоки, и не на один день, на всю жизнь: за что они могут обидеть друг друга?
Первой повстречала их Лиза. Она совершала обход магазинов, купила какие-то безделушки-сувениры и книжки о Псковщине.
— Слыхала, слыхала о вас, — протянула беспечно руку Наташе. — Вы как-то пропа-али, господа, не позвать ли милицию?
— Я уже сняться успел, — оправдывался Егор, — а вы вот, мадам, где бродите?
Лиза, как нарочно, блистала красотой, то есть предстала на улице еще ярче, соблазнительнее обычного. Умные бесовские глаза ее не смущались; голос переливался то лениво, то серебряным всплеском; ножки игриво топтались и так и этак. Странная неловкость застигла Егора. Он сперва выпрямился от желания погордиться Наташей, представить ее как должно — ведь он уже знал достоинства ее души, — не унизить во всяком случае, но не мог: Лиза забивала ее очаровательной вольностью красавицы, тем площадным шармом, которым славятся актеры и актрисы; он хотел их сблизить, сдружить на минуту, но по их взглядам заметил, что этому не суждено сбыться вовеки. «А вот и она ничего не знает, что было вчера у нас…» — проскочила у него независимая мысль в то мгновение, когда Лиза прострочила Наташу взглядом с головы до ног. Они говорили, говорили, и память Егора бегала от года к году, от истории к истории, и ничего нельзя было вычеркнуть: все случалось у него с ними, обе заняли свое место. Уж теперь одна посторонилась навсегда, и так надо. Тайным сверканием глаз передавала ему Лиза свои летучие воспоминания, свое право вспоминать о нем все такое, чего, может, не достанется этой, конечно, милой, с пушистыми ресницами женщине (без всякого сомнения, определила Лиза). Но то было все скрытое, угадываемое нервными кончиками, а так, на поверхности, ничего нехорошего не возникало: стояли, улыбались и говорили о чем придется. Лиза даже пригласила их в гости. У моста, что рядом со звонницей, налетели они на Мисаила. Наташу он не узнал и поспешил ей понравиться шутками.
— Наверное, трактористы глубоко пашут почву и вовремя засевают ее отборным зерном, а господь щедро опрокидывает бочку с водой, если родятся еще на свет такие милые растения! На какой земле вас вскормили?
— На московской.
— Клянусь всеми святыми, — как когда-то перед Дмитрием, Никитой, Антоном и прочими приложил он руку к сердцу и закатил глаза, — клянусь пресвятой богородицей и даже изображением киноактеров на открытках, что вы мне уже нравитесь. Вы меня не забудете?
— Я не забыла вас. Семь лет назад вы были моим «путеводителем» на вечере в студии, помните?
— Ну как же, ну как же! — тотчас выкрутился Мисаил. — Меня распирало от зависти к Егору, и я, помню, допускал лишние художественные выражения. Теперь он князь, я вообще боюсь его. Он меня совсем забросил, променял на какого-то Свербеева. Я рад вас видеть опять вместе.
«Мы связаны тайной, — подумалось, — а ты ничего не знаешь».
— Надеюсь, он вас не обижает, Наташенька?
— За что же? — удивилась Наташа.
— Здесь так плохо кормят, что у меня растет живот.
— Пиджак чей? — спросил Егор.
— Разве не видишь по пуговицам? Наш! Только что купил.
— Что-то старый.
— Ты так и не научился мыслить. Надо говорить: уже старый.
А вечером они сидели в звоннице у Свербеева и пили чай. Свербеев писал метрику на церковь Нерукотворного Образа у Жабьих Лавиц.
— Почитайте пока письмо от Мудрова из Парижа, — сказал, — а я еще пять строчек — и все. А вам, Наташенька, вот, посмотрите мои альбомы со снимками нашей Псковщины. Или живопись полистайте. Вы любите Возрождение?
Он включил проигрыватель и поставил пластинку Моцарта.
— Привык работать под музыку. Вы пришли ко мне какие-то тихие, — улыбнулся он им и отвернулся к бумагам.
Наташа сидела на тахте, Егор в кресле; они переглянулись и подумали о своей тайне.
— Когда мне хорошо с женщиной, — сказал Свербеев, — я согласен умереть.
— С какой?
— О господи! Я вообще. Я поглядываю на вас и радуюсь: молодость, чистые глаза! Я бы с удовольствием сейчас выпил за это, — не найдется там у нас чего-нибудь?
— Вам же нельзя!
— Когда мне хорошо с друзьями, я тоже согласен умереть, «…и горело Запсковье по Жабию Лавицу». Поэзия. Наверху царских дверей, — писал и повторял вслух Свербеев, — есть корона. Имеется семь колоколов. Еще минут десять, друзья мои, ладно? Описи псковских церквей — это реквием русских сокровищ. Ай-яй-яй, что было…
— Что ж я еще не видел ее?
— Допишу, и пойдем.
И в тишине, в той тишине, когда каждый занимается своим делом и чувствует присутствие других, они пережидали часок, чтобы всем подняться и выйти на прогулку к Жабьим Лавицам.
Местность, где смиренно доживала свои годы церковь, в старину была покрыта болотом. Лавами, или лавицами, окрестил народ переходы через ручьи и топкие озерца. Первоначальная деревянная церковь выросла в один день по обету, после сильного мора. Для Свербеева она была мукой и радостью в истории города.
А через четыре дня они поругались — бессмысленно, глупо. Недавно возникшая зависимость друг от друга, недавние ласки только удесятеряли их вспыльчивую нетерпимость и настырность. Ссора завелась «из-за ничего», но с каждой минутой неуступчивость костенела все более, причина обиды забывалась, а выпирало желание не уступить первому.
Два часа спустя они помирились, вновь искали уединения, и когда Наташе стало совсем хорошо, она покаялась: «Прости меня, ладно?»
За день до ее отъезда вражда пробудилась еще раз. Точно так же, как семь лет назад, в зимнем Коломенском, Егор стоял перед ней, уговаривал — и напрасно: Наташа глядела на него зверенышем. Все дорогое, чудесное мигом отлетело куда-то. Его пугало сознание того, что в самом начале жизни с ней (он так и считал — уже жизни) он не мог с ней справиться! В обиде она разрушала все. Свербеев? Ямщиков? Ваш мир — божественный и тонкий? Да плевала она на это, на всякие авторитеты, величие! Она так бы не сказала, но это чувствовалось, искрилось в ее глазах. И выходило: все вы только треплетесь, будто не можете без идей, работы, святого искусства, пятого — десятого, а на самом деле — недели не проживете без нас, и ваши разговоры о высокопарных вещах просто смешны, когда подумаешь, как вы жалки без женщин. Вы все равно к нам прилезете, сомнете в темноте свою гордость, кинетесь упрашивать и т. п. Нет, она молчала, сжав свои губки, но все такое… током било Егора. Странно: мужчина немного тускнеет, теряет ореол после того, как станет доступен и знаком загадочному утробному женскому чувству.
К ночи они непримиримо разошлись по номерам. Егор потащился искать сигаретки.
Не спалось.
Закрывал глаза и думал, как она лежит там одна. Завтра ее провожать в Москву, а съемки растянутся до конца сентября, и два месяца они так и будут дуться вдали?
В час ночи он постучал к ней, позвал: «Наташа…»
Ничто за дверью не шорохнулось.
Егор спустился вниз, вышел на проспект: подстегивая свою досаду упрямым желанием бродить до рассвета, потащился к Довмонтову городу.
Еще раз нашел в темноте он и церковь на Жабьих Лавицах. «И свершили однем днем и освятили…» — вспомнил он запись в метрике. Была же это заурядная, подлатанная и не раз перестроенная церквушка, гораздо хуже названия, данного когда-то метким народным словом. Никаких лавиц-мостков и в помине. И так часто бывало: воображаешь с чужих слов одно, а находишь другое.
В три часа в приоткрытую дверь его номера кто-то стукнул.
— Я видела из окна, как ты шел, — сказала Лиза.
— Садись.
— Не спится? И почему один?
— Так…
— Пришла помешать твоему счастью.
— Каким же способом? — спросил Егор.
— Самым простым. Не холодеть…
— Я женюсь, ты знаешь?
— Но какое мне до этого дело? Какое мне дело, кто тебя будет обстирывать? Хороший мужчина принадлежит всем. Ты не дрожишь, что она войдет? Господи, какие мужики дураки. Еще не началось, а уже кончилось. Не слушай, не слушай меня! Дай мне какой-нибудь журнал, и я уйду. В Москве будь, пожалуйста, моим гостем. Это безопасно. Ничего я не хочу от тебя, живи только и будь здоров, изредка тебя видеть можно ведь? Будут дети — береги детей, кому мы нужны, кроме детей, вот кто истинно в нас нуждается, а больше мы никому не нужны… Целую за ушко. — Она встала и выключила свет. — Не хочу быть никому в тягость. Страдаю. Не от тебя, не от тебя. Но страдаю ужасно. И не разбить мне вдребезги свое одиночество и отчаяние. И пусть, — сказала она уже от двери. — И пусть — услышит ли господь мои молитвы? — пусть будут счастливы все, все твои друзья…