Когда же мы встретимся? — страница 59 из 78

— Творчество, — с ухмылкой сказала Лиза.

— Это ложь. Досужие выдумки. Можно так, можно этак. А у меня вот Лиля ушла к его дружку Дмитрию, и я ее уже не верну. Нельзя же в жизни сказать: «А может, мы ее вернем к Егору? К Ямщикову? К Свербееву?» Это я еще беру простенькие вещи. Ничего не изменится. Оттого, как мы с Егором гениально будем играть, плодоовощная база не перестанет гноить овощи и фрукты и ни один мерзавец не станет честнее.

— Настоящее искусство — такая радость, — возразил Свербеев. — О чем тут спорить? Я не могу уснуть, если не полистаю альбом художников Возрождения.

— Один говорит мне, — не слушал Свербеева Владислав, — говорит: «Я отношусь к искусству серьезно». Хотел было спросить: «А оно к тебе?» Обидится. Господи, под кем ходим? Кто метры? Ужас!

— Знаешь, что сказал недавно один наш знакомый поэт? — Лиза сняла со столика зажигалку и прикурила. — Был его день рождения. Отец упрекнул его: «Какие ты, мой сын, плоские стихи стал писать в последнее время!» — «Ты, папа, так ничего и не понял. Может, никакой я не поэт, а просто люблю красиво жить». Я сама слышала. А как громко он начинал!

— Он всплыл на отрицании. — Владислав сел. — В те годы над ним только и рыдала счастливыми слезами пресса, ему стало казаться, что все искусство держится на нем, а прочее — доморощенный лапотный бред. Он растолкал своими спортивными плечами сермяжную толпу и позабыл, что живет в России. Ему сделали — и мы знаем как — международную славу. Публика наша поверила ему. Казалось, уже не было и не будет других лиц, других слов. И что же? С каких-то неприметных сторон пришли робкие мальчики, принесли свое: интонации, ощущение, родительское уважение к недавнему прошлому. Они показали, что искусства без любви не бывает. И не стало его и на него похожих! пропали! Я даже злиться на него не могу, Лизонька. Он проиграл и, пожалуй, уже сам понимает это. Талантлив, но ничего народного. Истрепался.

— Зол, зол ты, — сказал Свербеев.

— Э-эх… — вздохнул Егор. — Все мы хороши. Спешим не отстать. Я вот только что купил в сельской лавке уцененную пластинку. В куче мусора валялась. А там такая музыка записана!

— Кирилл Борисович — человек святой. Свято-ой, святой, — нажимал Владислав, отгоняя недовольство Свербеева. — Вы, мой милый, целое лето ползаете вокруг крепостных стен, обмеряете, записываете: ах, ах, скорей спасти красоту. Зачем? — спросил он как бы от имени некоего трезвого «умного» человека. — Кому это нужно? Вон у меня знакомый. Пишет статьи, обзоры. Он их как пишет? Левой ногой. Он дует вечером в ресторации французский коньяк, потом хватает девицу и везет домой на такси. Такси с чаевыми. Швейцару на дверях рубчик, официантке десяточку. Вы презираете чаевые? (Девицам он тоже дает.) Он ее привозит, комната в коврах, мебель импортная, водка валютная. Шарахнули!

— Драть… — грустно, печально сказал Свербеев. — Драть немедленно… как сидорову козу.

— Зачем драть? — снова от чьего-то имени вопросил Владислав, отошел и налил минеральной воды в бокал. — Зачем драть? Он никому не мешает. Хлеб растет, заводы работают. И кто его видит? Они вдвоем жутко напиваются, звонят по всей Москве, содомия, и довольны. Утром он встает и вспоминает, что вчера высидел двенадцать минут на просмотре оч-чень скучного фильма о селе. Фильм глупый, но почему бы не похвалить?! Садится и сразу, на машинку, пишет. Слова как музыка: «народа душа родниковая», «нравственные истоки вековой русской жизни», «целительная красота правды хлебороба» и тому подобное. Одно утро — сотняшка в кармане. А вы? Разве так живут? У вас в доме ни одной иконы. Вы двадцать лет ходите по червонцам — и ни одной цепочки в свой дом не внесли, музею, видите ли, отдали. Так нельзя, батюшка мой! Нехорошо!

— Спасибо за информацию, — сказал Свербеев. — Но почему вы, мой дружок, брезгливы к сему лишь на время?

Владислав, добродушно осуждая себя, улыбнулся.

— Как говорил Мисаил: мне темперамент не позволяет.

— Именно потому, что вы талантливее многих, что вы все правильно понимаете, душа ваша болит от того же, что и моя душа, я вам не прощаю. Вы в обществе не осознали себя от желания жить чересчур изящно. А разложение свое так легко списать на счет наших бед.

— Истинная правда, — сказал Владислав, поцеловал Свербеева и вдруг заплакал. Вынул платочек, поднес к глазам и через минуту был тем же. — Барана на стол! К чертям!

— Нет, мужчины, — встала Лиза. — Мне пора. Сидела бы и слушала вас, но… Позванивайте. И вы, Кирилл Борисович, почаще приезжайте. Ведь постарею, почернею ликом. Я понимаю, что я не подарок, но не забывайте меня, судари мои. Жизнь так сложна.

— Увы, проста жизнь, проста! — сказал Владислав.

— Ты женись, женись, и все будет хорошо.

— Напомни мне завтра звонком, что я должен жениться.

— Ладно, мой золотой, ладно. Я ушла… меня нет.

Свербеев обцеловал ее на прощанье.

— Богиня! — сказал он, когда она ушла. — Во что ее превратили мужики? Ею украшать балы. Для такой женщины не нашлось настоящего мужчины. Для кого же ей хранить себя? Ее ангельская душа натыкалась на что-нибудь ватное или солдатское.

— Хо, хо, хо! — обнял его Владислав. — Святой человек. Как я его люблю. Ведь люблю, Кирилл Борисович.

— Что ж вы, мужики, оплошали? Где рыцари?

— Что делать, что делать… — Владислав беззлобно, с умилением посмеивался над Свербеевым. — Каемся.

— Твоей невесте девятнадцать лет. Что делать! Она тебя обманывает, и ты знаешь это. Она тебя не любит.

— Зато я ее люблю.

— Тебе нравится в ней норок.

— Я жил как во сне, пил и мало-помалу свыкся, что могу прожить и без панциря, каковым была для меня Лиля. Утрами думаешь иногда не по-христиански: была бы пистоля — шлепнулся бы без сожаления.

— Возмездие за грехи. За грехи, — смягчился Свербеев и прижал Владислава к себе.

— Проста жизнь… Женюсь если — венчаться буду.

— В Малах! Я открою запоры, навезу свечек и в пустоте, под гулкими сводами пропою тебе и нареченной супруге благословение. Ай-яй-яй, беда человеческая…

Затрещал телефон. И в какой раз Владислав предупредил:

— Если женщина, скажите — меня нет…

2

В эту-то ночь Егор и увидел во сне К. и, пробудившись, сказал: «Как же я теперь буду жить без тебя?!»

Зажег лампу: было три часа пятнадцать минут. Удивительно: в поезде, по дороге к ней, его что-то толкнуло в это же время, минута в минуту. Он был счастлив, переполнен ожиданием, и вот уже нечего ждать: они простились позавчера. Душа его страдала, рвалась на вокзал, где К. необидчиво упрекнула его: «Я вас так люблю, а вы уезжаете».

Егор поднялся, вырвал из длинного блокнота листок и сел писать ей.

Ночь, никто не мешал его откровенности: Наташа, малыши, Свербеев спали за стеной.

«Как же я теперь буду жить без тебя? Ты опять за лесами и болотами. Я проснулся, не могу без тебя. Ты уже не со мной — странно! Как будто все чудеса навеки скрылись от меня, и через три дня после нашего молчания у вагона хочется спрашивать: помнишь? помнишь? Помнишь, в сельском магазине мы разбирали уцененные пластинки и среди пустяковых вытащили одну, случайно завалявшуюся, с прекрасной мелодией? Странно, что нас там уже нет. Помнишь последние двадцать минут в Татищеве? Все исчезло. А песни? И ночь, в которую ты ушла с вокзала одна? Проснулся и говорю: «Великая, великая жизнь! — и добавляю: — Пропала жизнь!» Странно, что я уже дома… И странно мне до сих пор то, о чем я говорю тебе издалека тысячу раз: еще весною я не знал тебя вовсе, не подозревал даже, что ты есть на свете. И ничего, как-то ведь жил, не ощущая потери. Нынче в обед слез я возле центра и припомнил, что прежде, зимой, я часто пил на углу за высоким столиком черный кофе, думал о чем-нибудь, о ком-нибудь, а теперь вздрогнул даже: тебя тогда не было в моей жизни, — странно! Сейчас меня разбудила ты. Как теперь жить без тебя?!

Моя милая волш…»

И вошел заспанный Свербеев.

— Трудишься? — спросил он и сел на тахту.

— Пропадаю… — сказал Егор.

Свербеев понял, подсунулся к столу, сощурил глаза на бумагу.

— У кого-то я читал (давно): любовь сильна как смерть, но совершенно необязательна как смерть. Многие только думают, что они любят. А на самом деле просто наступает пора жениться. Молодость, бычья фаллическая сила. Ты счастливый… не спишь вот… хорошо! хорошо, Телепнев!

— Тише. Разбудим.

Свербеев смотрел на Егора, как врач на больного, которому нечем помочь.

— Поедем во Псков. Ты в нашей красоте растворишься.

— Завтра в Бухару лететь. До самого сентября жариться.

— В Печоры бы съездили. В Опочку! Ну, приезжай с ней, я вам звонницу отдам. Зимой? Не горюй.

— А что, видно?

— Это замечательно! Это… как во все времена… чудесно. Свет лампады. В Древнем Египте в одну из ночей жертвоприношения зажигались тысячи лампад. Целую ночь они горели. Праздник такой — возжение лампад. Я читал где-то. Кто живет далеко — забыл, в каком месте возжигали (в дельте Нила, кажется) — возжигает у своего дома. И таким образом по всему Египту в эту ночь горели огни. А что значит «лампада»? Это религия прекрасной жизни. И любви. Над тобой они сейчас светятся. Жди…

— Долго ждать… А опять ничего не было, как и в Херсоне. Что же это?!


Странно, но он не помнил уже, о чем они говорили, когда шли с вокзала. Она сразу же позвонила подруге и сказала, что все хорошо. Так не бывает, чтобы никто не знал: счастье втайне — еще не все, надо, чтобы кто-то ему сочувствовал или завидовал в стороне. Когда любит кто-то хороший, интересный — значит, есть что-то в тебе не последнее. Счастью К. помогали, и накануне, видно, был разговор о Егоре, о том, как пораньше встать и встретить его. А может, она не спала вовсе?

Усталости Егор не чувствовал. Он садился на поезд в полночь, проснулся в три часа пятнадцать минут ровно. Хмель успел выйти. Ведь прилетал он в Москву на Международный кинофестиваль, на банкете вдоволь выпил и кричал приятелям: «Я уезжаю! уезжаю!» Редкая радость была в том, что он уезжал к ней. Наташе солгал: мол, два дня съемок под Москвой в другой картине. Он шел с банкета и говорил что-то безумное К., туда, вдаль. «До свидания!» — взмахнул он рукой двум милиционерам и великодушно пожалел их: им стоят