квартире все блестело, чуть маленький непорядок ее раздражал, даже вспухала жилка на левой руке, повыше запястья. Егору, не приученному в Кривощекове к чистоте, поначалу приходилось несладко, они ругались, но наконец решили так: «У каждого свои недостатки; ты терпишь мои, я твои». Он у нее выходил из квартиры как на парад, но когда возвращался со съемок издалека, Наташа и дети видели все того же кривощековского Егорку — охламона: он там где-то прыгал, играл, валялся в гостиницах, рубашки не гладил и галстуки растерял. Его вынуждали сбрасывать с себя все прямо у порога и толкали в ванную. Она его, такого небрежного к себе, иногда ждала со слезами на глазах: ну когда же он явится?! Он звонил, писал, этого было мало. Порою затаскивало его на съемки далеко-далеко, учащались там простои из-за погоды, а вырваться нет никакой возможности. И все же удавалось нет-нет. Москва! Он появлялся на день-два жадно ласковый, невинный — муж, отец, хозяин. Наташа снова, в какой раз, расцветала оттого, что он у нее один, она дождалась и всегда будет дожидаться его.
Однажды Наташа вытирала пыль на книжных полках и наткнулась на дневник Егора.
— Не могу читать свой дневник, — говорил он ей как-то, — Ненавижу там себя. Писал, когда грустно было. Бесконечное нытье, надо бы порвать, что ли. Сжечь!
— Не читала, не знаю.
— Да бери хоть сейчас.
До двадцати лет Егор в выражениях не стеснялся. В дневнике накопилось много правды о себе, до стыда много. Такая нагота откровенности возможна разве в молодости. Стиль его не знал ни эвфемизмов, ни эзоповых хитростей, ни айсбергов. Все на непосредственном языке. И это-то стало жутким и неприличным для взрослого Егора. Жены еще не было, детей тоже, — писал как бог на душу положит. Теперь дневник казался и протоколом душевных порывов, и обвинением в глупостях, и списком утраченных иллюзий. От половины слов хотелось отречься. Столько матерщины, скабрезных ситуаций, размышлений рядом с голубиными помыслами о любви, дружбе, о служении искусству, даже о подвигах! Человек уже видит себя вдалеке приятнее, удачливее, выше и вдруг в старых записях находит себя таким, каков он был, со всеми нечищеными потрохами. Но Егор и без дневника знал, что лучше, чем он был тогда, он так и не стал. И в случайный час возвращения назад с помощью черной кривощековской тетрадки, начатой еще в школе, становилось горько.
Все правильно: писать дневники — значит оставлять материал для будущих огорчений, стыда и ненависти к самому себе. Читать их в зрелом возрасте — значит без конца сокрушаться: как неправильно жил! как глупо тратил время! На что жаловался тогда? — ведь все еще было хорошо! И какое это несчастье — снова, в каждой черточке, узнавать себя, понимать, как многое, чему поклонялся, наскучило и отлетело. Записанное гнетет сильнее. Не ведите дневников о себе! Пишите о времени, об исторических лицах и событиях, никому не нужны ваши душевные болячки, ваше плохое настроение, семейные раздоры и тщеславные страсти! Самим будет противно; все полетит в мусорник или в огонь. Пишите о том, что интересно всем…
Наташа раскрыла дневник, увидела даты и аж вспыхнула: что же там? может, есть и про нее? Где он бывал до нее, при ней? с кем? что затемнилось?
Сколько о дружбе! «Где ты? что с тобой?» — постоянно: и в девятнадцать, и в двадцать пять лет, и в тридцать. И так же, как все, искал Егор поддержку в изречениях. «Талант ничто; главное: величие нравственное» (В. А. Жуковский). Это он выписывал на последнем курсе, без нее, они тогда растерялись, за ней ухаживал инженер, и чуть было она не сдалась. Вот еще, через год, слова Саади о возрасте и творчестве. Сторонняя мудрость вселяла надежды: все и у тебя будет именно так. Вот заклинание самому себе: «Не надо тщеславия, выше головы не прыгнешь, но совсем не прыгнуть, похоронить свои силы, тихонько шкандылять до старости из-за зарплаты — скучно. Лучше надорваться, чем не пытаться вовсе. Ведь наше не комар на хвосте притащил». Наташа позабыла: до замужества она благословляла Егора на прекрасные сумасбродства, — он такой вот, беспокойный, ни на кого не похожий; потом она сдерживала его и подшучивала над ним. Немножко обидно было читать то грустное, что писал он в годы жизни с ней:
«Устал, все до феньки. Тупею не по дням, а по часам. Жизнь кипит, я зашиваюсь. Как дальше будет, так и ладно, слова ничего не изменят. Уехать бы из Москвы!»
Всегда думала Наташа, будто хорошо изучила своего мужа. Ан нет! Знала его так, по-домашнему, ценила его способности, верила в его везучесть, но во всесилии быта трудно соглашаться, что мужу дано свыше и целебно еще что-то — кроме дома. Когда он ухаживал, она разгадывала его всякий день; а теперь — уже пять лет — он был весь-весь ясен ей: муж. Если он грустил и молчал по целым дням, то что она должна была отгадать? Значит, дуется за что-то. В дневнике ни слова о ссорах. Зато есть дни, описанные им так, что только она могла воскресить, где они проводили время и как утешались. Тут Наташа огорчалась: мало, оказывается, можно насчитать таких дней! Сердилась: ездит, ездит, а она душит свое чувство наедине.
Кое-где между страниц слиплись листочки писем от друзей и знакомых, он не все письма читал ей вслух.
Она разворачивала то одно, то другое.
Свербеев:
«Уже падают листья, тучи хмурые почти по земле плывут, а я с рюкзаком разъезжаю по земле псковской. Не заметил, как улетели грачи. Говорят, псковские грачи зимуют в Париже. Занятость моя велика. Удивляюсь, откуда силы берутся. Как и прежде, меня приводят в восторг творения рук человеческих, не устаю любоваться ими. Диво дивное. Встречались церкви, где и надгробные плиты сохранились. В иных усыпальницах, как и водится, все расковыряно кладоискателями. Стараемся, работаем, описываем как можно обстоятельней. Иной раз в день по 20 верст шагали, меряли, снимали, описывали, а утром ранним снова в путь. Часто вас вспоминали, «изборцев», во владениях Строгановых, в Дорогинях, вы там бывали. Я все еще надеюсь, что вы приедете. Уже обмерил «талии» церквей: Успения с Парома и Воскресения со Стадища, двух часовен на реке Великой. Обследовал и описал в Бельском Устье громадину — вотчинский храм Успенский. Да еще могилу князя Гагарина нашел… Он моего деда защищал от гнева царского. Правда, приезжайте. В Наумове на Житицком озере посетим усадьбу, где жила мать Мусоргского. Оттуда вся Русь видна! В псковском кремле готовим открытие мемориала в честь победы Александра Невского. Еще не скоро. Приезжайте! Мы так заметно стареем. Здесь все будут вам рады. Наташе привет. Когда же мы встретимся?! Жабьи Лавицы. К. С.»
Письма от Дмитрия, Никиты, Антона. Ну, это известно: где, когда встретимся? мой милый! держись! мы еще, мы… Уничижения, восклицательные знаки, полная откровенность. Наташа улыбнулась и с гораздо большим интересом взяла письма Владислава. Что писал этот дамский угодник?
«Сир! Как жаль, что именно сейчас тебя нет со мной! Я бодро бегу по тропам современности — кё фер?[3] Снимаем фильм века. В горах божественно хорошо! Вотще! Уже впереди Москва, и так неохота окунаться в нее без душеньки, без милашки, без ненаглядной девчушки, которая бы ждала меня, теплая, заспанная, в рубашечке с розовым бантиком на груди. Но ах! мечты, мечты… Женюсь я, пожалуй, на юной кривляке, ребенке, по крайней мере, рвусь к ней, волнуюсь, ревную, т. е. живу. Я царь еще! А в Москве ороговею душой; опять младенчески голубоглазый и бессмысленно-добрый Ямщиков и византийски путано-умный Панин, который торчит как чертов палец. У нас с одной стороны — бездуховное мастерство и деловитость, а с другой — тупость окаянная и бессмертная темнота. Вот и подавайся куда не знаешь сам. Нет соединения основы жизненной с интеллигентностью и культурой. Но вижу в каждом дне, если мне не мешают друзья и вакханки, дар божий, свалившийся на меня невесть за что. Жениться бы, да на ком? Не серчай на меня, мой милый, обнимай Наташу — твой и уже, видно, навсегда бобыль Владислав».
«А у-умный», — похвалила Наташа грозно.
И надо же было ей найти одну неосторожную запись!
«Опять влюблен — нежно и… неуверенно. И уже смешно как-то: как это все опять будет? Уж все пройдено, и вот опять снова то же. Опытный человек смотрит на глупого, молодого. И забавно все это, так как не за чужим дураком наблюдаю, а за собой. Мороз! Хочется жить. Ей приходит туз, король, валет и мелочь. Сносит бубей и заказывает 10 без козыря. Проверяем — у меня третья дама. Мороз. Хочется жить. Фонари горят! Просто жить…»
На листочке. Год, два назад? Или давно? Где, с кем?
Она помрачнела, легла на диван боком и смотрела в зеркало. Незнакомое страдание заполнило душу. «Влюблен нежно и… Опя-ять». Все маленькие пустые обиды, которые ничего не значат, если жизнь вместе идет ровно, вспомнились и сложились одна к одной. Во всем хотелось укорять его. Егор стал виноват в том, что родился в Кривощекове, ходил на танцы в другую школу, морочил ей голову целых три года и что выбрал себе киношную профессию, ездит и ездит. Разве это муж? Припомнилась ей Верея, музыкальная школа, Евлампий за чтением «Дон-Кихота» и страшная тоска после занятий, когда все утешение в радиопередачах; припомнилось и Устье, в котором она покорилась Егору и ничего тогда не поняла: хорошо это или плохо? Она думала и поглядывала на себя в зеркало, отмечая, как свежа и обаятельна еще. «Подумаешь! Им можно, нам нет?» Она так и выразилась: «им…» На нее сошла вольность — кого она не кольнет! «Такая красота пропадает…» Это были слова все той же подруги. Досадуя, негодуя, любуясь собою, Наташа сейчас как будто соглашалась с нею. То есть она не отчаялась еще следовать советам, а просто подумала: «Да, я красива, и…» Но как устроен человек! В том, что ее наказали, обманули, предали, была не одна обида; ее неиспорченное существо в какие-то секунды — страшно сказать! — торжествовало оттого, что Егор опозорился и стал ниже ее, грешнее, и она теперь вольна хотя бы подумать о том, чего боялась! Такой смелости хватило на секунду. «Ах, негодяй, негодя-яй… — проклинала она удивленно. — Это же мужики-и… Плуты. И он плут. Разве они вытерпят отказаться? Нет святых, нет, нет, нет. И пусть не смеет прикидываться. Я тебе сказала: все! Значит, все! — воображала она сцену с Егором. — Можешь проваливать. Тебя там ждут. Не дурочка, не бойся, — я давно все вижу. Жалею, что раньше не ушла! — лгала она, и так заразительна была эта угроза, что хотелось убивать и убивать мужа. — Что я видела с тобой? Горшки, майки, сумки с бутылками? Таскала, дура. Ты-ы? Ты помогал? Ах, мусор он выносил! Я тебя и не перебиваю, нечего мне слушать, пусть тебя