В последние годы много твердилось по домам о совести. Астапов и был этой трагически непонятой совестью. Люди, люди! — укорял Егор, вспоминая злые брезгливые лица, когда упоминалось в разговоре имя Астапова. — Они еще хотят правды, честности, понимания. А сами? Сами же не наберутся в душе этого чувства справедливости к другим, к тем, кто без крика несет в себе святую правду. Фронда, фронда, и ничего больше. Если страсть к правде столь велика, то почему не нужен Астапов? Почему засыхает в одиночестве Ямщиков? И почему Астапова опутали серые ничтожные людишки и он перед ними в быту беспомощен как ребенок? Он одинок! — заключил Егор и испугался своего вывода. — Он ищет утешение среди неизвестных, и, может, охотник-мужик ему дороже прочих, кто к нему ездит с вопросами и фотокамерой. Хорошо, что Егор не лип к нему, не толкался в куче страждущих «приобщиться». Со стороны даже яснее все стало. Он его любил и понимал, и этого достаточно. Не надо ни о чем его спрашивать. Он сказал все давным-давно, и то было его главное слово. Чего еще? какие вопросы? заче-ем?
Возбуждение не проходило долго. В пылу он отказался сниматься в трех фильмах, упуская возможность прославиться, ну не прославиться, так по крайней мере утвердить свое имя. И его удивило, когда многие не поверили его искреннему пренебрежению к сценарию, в котором царствовали жестокость и ложь, — ну и что, мол? зато роль какая! Но его остановила совесть, хотя ссылался он на усталость. То, как хватали в руки что попадется, — лишь бы чем-то занять их, не выпасть, крутиться в колесе, — было противно. Жизнь была выше и прекрасней, и душа еще не зачерствела.
Именно в эти дни опять потянуло домой, в Кривощеково. Потом замотали заботы, приболели дети, подвернулась славная маленькая роль, он уехал и стих.
Сон об Астапове снова его расстроил.
— Сел бы ты на самолет да полетел к Димке, — сказала Наташа. — Успокоился бы.
— А отпустишь?
— Хоть сейчас!
— Нет! — сказал Егор. — Никуда я сейчас не поеду. Во-первых, съемки, на два-три дня лететь — только гусей дразнить, а во-вторых… Попозже, попозже уеду куда-то.
Он придумал уже — куда, и Наташа догадалась.
Егор пошел к окну. В проулке затерся старинный дом поэта Веневитинова. Егор тысячу раз смотрел отсюда и думал о чем угодно, только не о поэте. В студии профессор читал им наизусть стихотворение «Жизнь»; где-то оно в тетради.
— Наташ! — позвал Егор. — У нас нет сборника Веневитинова?
— Ты у меня спрашиваешь! Подойди да поищи.
— Тебе лень вспомнить?
— Нужно — найди. — Она, видать, одумалась и пришла. — Зачем тебе?
— Да так…
— Дурью маешься.
— Там у него первая строка: «Сначала жизнь пленяет нас…» А как дальше — не помню. Тетрадки мои с записями лекций не видала где?
— Вся твоя жизнь «до нашей эры» у тебя в чемоданчике.
— Остришь? подкалываешь? Всех вас опишу в мемуарах. Выведу!
— Не забудь вывести себя, ладно? Как ты встаешь и неумытый раскладываешь пасьянс. И ворчишь, как старикашка.
Егор прилег в своей комнате на кушетку. «У меня три свободных дня, Наташка отпускает, а к другу я не поеду, — сложилось в голове начало письма к Дмитрию. — Извини, друг, вот и жена говорит, что стар стал, жизнь мозги сушит!»
— Нету твоего Веневитинова! — крикнула от полок Наташа; старалась все-таки, искала.
— Ладно. А где бы достать учебник по истории для школы? Изучать буду.
— Совсем чокнулся?
— Я в Самарканде как-то наткнулся — интересно. Другими глазами читаю.
— Лечиться тебе пора. Ну кто это в твои годы станет читать учебники, для пятого — шестого класса? Там же ничего нет, кроме крестьянских восстаний!
— Да еще бы те, по которым мы учились. Оч-чень интересно.
— Малахольный. Довели тебя командировки. Фигурное катание смотришь.
— Нет, вы всегда были наглы, Наталья Георгиевна, и напоминали мне спартаковских болельщиков. Вы, пожалуйста, не указывайте мне, смотреть мне или не смотреть фигурное катание или учебник листать. Ведь я все равно из фигурного катания вынесу то, чего вы не вынесете даже из романа Грэхема Грина. Занимайтесь, матушка, своим делом.
— А у меня все в порядке. — Она стояла в дверях — руки в бока, чистенькая, милая хозяйка-жена.
— А у меня бардак. И в голове по-олный бардак.
— Так это давно всем известно. Великий человек.
— Ага.
— Тонкая натура, а жена опростилась, — дразнила она его прежними выговорами в ссорах, — ты бесконе-ечно одинок. Веневитинова читать не с кем…
— Зато Фета читал…
— Когда это бы-ыло! Ты меня и не любил тогда.
— Начинается. С тобой развожу-усь и уезжаю в Кривощеково. Детей поделим.
— Когда назад вернешься?
— А скоренько.
— Ты мне вот что: сними сейчас же рубашку. Я обижаюсь, неужели тебе трудно меня послушать? Не вынуждай меня. Терпеть не могу.
— Ложись-ка рядом, так оно тоньше будет.
— Спешу. — Она села у него в ногах, Егор подтянул ее за руку поближе.
— Я заберу у бабушки ребятишек, а ты письмо напиши. К вечеру поедешь, привези яблок. Или — будь хоть раз хозяином! — отнеси белье в стирку. Я то замочила, постираю, а погрубее сдадим.
— Что за это мне? — Егор привлек ее к себе. — Сострой глазки.
— Ве-е-ечером… — повредничала она и встала.
«Пришел в прачечную, бабы в очереди ругаются, а мне в самый раз письмо тебе сочинять». Но очередь, как на грех, подвигалась быстро. Рука только разбежалась, едва успел Егор ввести друга в круг своих настроений, надо было уходить.
В пять часов Дмитрий позвонил сам.
— Ты где-е? — заорал Егор.
— Дома. Звоню по автомату. Что делаешь?
— А ничего, Димок. День-дребедень. Начал письмо к тебе. Наташка гоняла меня в прачечную, там в уголке хорошо писалось. Кричит вон: «Один раз поможет — всем расскажет!» А ты чо? Слушай, голубь, приезжал бы в гости! Я тут буду болтаться в окрестностях Москвы. Бухара отпустила на месяц. Все думаю: сколько езжу-летаю, а никак в твои края не попаду. То не берут, то сценарий барахло. Посидели бы, потрепались, в шахматишки сыграли. Ну чо делаю, чо делаю! С детьми телевизор смотрел, гулять водил, на лошадях хотел покататься — не вышло. Да в прачечную вот… Во сне Астапова видел, засобирался было в Кривощеково совсем, но у меня ж жена хитрая, такое разрешение даст, что лучше не ехать. Они умеют. Кричит: «Не нужен ты мне! Можешь на сто лет завеяться».
— А в Ярославль не ближе?
— Я разве не писал? Я ж тебе большое письмо послал. У тебя дома цензура строгая? Можно?
— Пиши все, у меня письма не распечатывают.
— Моя вон дневник нашла, ревела как белуга, а оказалось, что там про нее. Кричит опять: «Надо еще проверить». Я тоже так думаю, Скотланд-ярд ей помог бы. Да приезжай ты. Я уж давным-давно никому не пишу. Только сам в ящик заглядываю аккуратно. И уже совесть меня мучает — столь низко я пал. Бывало, не пропускал недели, чтоб… А тут… Сколько всего — и ничего никому. Не тянет. Тут пронеслись события эпохального масштаба, — как, к примеру, проезд и кратковременное пребывание на пути следования de Paris в Кривощеково notre ami мосье Никита Бусыгин, который подарил мне à quelques soirez de Paris[4] на моей кухне с «мирабель» (французская самогонка типа сливовицы) — ничо! очень интеллигентная хреновина, да еще под записи на магнитофон парижского радиовещания: под нежнейшую шелестящую музыку нежнейший женский голос с придыханием объясняет, откуда — куда и почему перенесли в Париже такой-то переход и какой по такой-то улице новый дорожный знак появился. Да прибавь к этому интеллигентнейшего международного, среднеевропейского собеседника напротив — в трусах, с «мирабель» в одной main[5] и с сигаретой «Royal» в другой! Я не поручусь, что кто-нибудь мог иметь такой Париж где-нибудь на rue Rivoli, какой я имел в эти deux soires[6] у себя на кухне, с видом на дом Веневитинова. В мосье Бусыгина я влюбился чуть ли не по новой и, как дешевая гризетка, добивался хотя бы намека на взаимность. Достойная величия личность. Проблем много: очень ему надо ввести в свой кривощековский обиход французскую кухню. К сухарикам он меня уже приучил, нынче с утра грызу. Очень, очень приятное впечатление от мосье. Можно понять женщин, у которых голос менялся, когда…
— Понять девочек de belle France?[7]
— Ну. Им можно по тому же французскому радиовещанию послать искренние соболезнования. Колосс, колосс, теперь я понял, что нет у нас скульпторов…
— Ха-ха.
— Много там еще монет?
— Штук восемь есть.
— Ну, потреплемся. Чо еще? У меня три дня набежало свободных, но куда? Я ж с детьми почти не бываю. А то б к тебе. И тоскую.
— По ней?
— По тебе, дурак. Наташка кричит: «Совсем чокнулся!» А нам ведь не привыкать, я вроде из дурдома и не вылажу, сроду был не того. У тебя все в порядке? Когда же мы встретимся-то? Это ж что такое! Это мы уж вечно так будем. Мечтал я свезти вас всех в Кривощеково — куда там! Сегодня погоду передали: В наших-то краях тепло. Обь широка. На карачках пополз бы домой.
— Создашь положительный образ современника, воспитаешь современницу из Ярославля, порядок в родном искусстве наведешь — тогда отпустим.
— Ага, там наведешь, пожалуй. Да приезжай! Пока я в Москве. Все так же мечтаю об отпуске. Кланяйся своим. У меня в голове полный бардак, ну полный. Погутарим.
— Напиши мне. Понял? Как в юности. На десяти страницах. Ты счастливый, люби всех, пока любится, понял?
— Понял… — сказал Егор, но Дмитрий его уже не мог слышать.
Поболтали ни о чем, а на душе стало так хорошо. В седьмом часу телефон затрещал еще. Звонок был не к радости.
Незаметно расходятся жизненные пути.
Мы не равны уже в детстве (на улице и в школе), но что из этого? Живем на всем готовом, и, чем бы ни задавались перед сверстниками, мы еще одинаково беспо