Когда же мы встретимся? — страница 65 из 78

мощны и одинаково сильны в нашей маленькой жизни, а будущее наше неясно. Высокие отметки, звонкие голоса декламаторов, любовь учителей ничего вещего не пророчат: что-то там впереди раскроет нас до конца и уготовит каждому свое место.

Пути расходятся.

Когда-то в студии разбередили Егорово сердце рассказы профессора о друзьях и товарищах Пушкина по лицею. Какое было начало и какой конец! В лучшие дни, тоскуя, получая письма, ему казалось: и у них, сибиряков, дружба какая-то прямо лицейская, и они тоже, каждый по-своему, провожают годовщину окончания школы меланхолической думой. Другой век, другие люди, а все те же мечты, обманы, наслаждения и ошибки несет возраст.

Шли годы. После ссоры Антона с Никитой прежний радостный ожог от знакомого почерка Антона на конверте сменился искоркой сожаления: почему письмо не от Никиты или Дмитрия? и что отвечать Антону? До поры Егор стыдился своего нового чувства. Рано или поздно надо было делать выбор. И за три года надоело делить свое сердце на две части. И при этом — неравные части. На отдыхе в Кривощекове тошно было уходить к одному так, чтобы не знал другой. Еще было жалко утраченного дружеского союза и никого не хотелось обидеть. Никита вел себя спокойнее и умнее; Антон свирепел и поедал глазами: ты, мол, от него явился ко мне, я вижу! Они разошлись, за них неудобно, а ты же еще и виноват. Кто не попадал в такую ловушку?! Та же волынка затевалась накануне отъезда: надо было обмануть и не пустить прощаться Антона на вокзал, потому что там у вагона будет стоять Никита.

Однажды двусмысленности наступил конец. Егор написал Антону, что пора им забыть друг о друге. Ссориться, мол, не будем, выяснять отношения на бумаге — тоже, расстанемся навсегда, потому что все в душе сгорело и назад возврата нет. Дружба — не терпение, а радость. Ответ пришел жуткий, уничтожающий, но определенность принесла облегчение, камень с души свалился.

И вдруг звонок от него!

— Приветствую тебя, Егор Владимирович, — кричал в трубку Антон как ни в чем не бывало, — я на Ярославском вокзале, до отхода поезда — час. Не смог бы ты оказать любезность и приехать? Вагон шесть.

— А зачем?

— Есть важное.

— Скажи.

— Ты же, полагаю, понимаешь, что если бы я мог сказать по телефону, я бы не звал тебя. Как ты себя чувствуешь?

— Благодарю, хорошо. Ты как?

— Приезжай — увидишь. Есть новости из Кривощекова.

— А где ты ночевал в Москве?

— На вокзале.

Егор сразу-отмяк, подобрел. Он в чем был, в том и выскочил. Наташа его не пускала: зачем вам встречаться? Ничего уже хорошего не выйдет. Егор оправдался так: все-таки неловко, просит. По улице пролетали легковые машины с красными огоньками. Егор заклинал всех таксистов столицы вспомнить о нем и подъехать. Сам не знал, что с ним такое случилось. Так он спешил последнее время только к Дмитрию, к Никите, домой.

«А может, мы тоже не правы, — думал он в машине на заднем сиденье. — Обидели чем? Он скрытный, не скажет. Его где только не таскала жизнь, сломался парень. Мы, худо-бедно, рядышком были, а он один. Если вспомнить! — какой он ласковый был, ради нас на все раскалывался, какие письма писал! Как он радовался, когда мне везло! «Я сегодня прыгну до потолка из-за тебя! — писал. — Поздравляю с удачей. Береги свой талант». Но и тяжело, тяжело с ним… Разговор вечно темный, рассеянный, какие-то всегда подкопные вопросы готовил к встрече, что-то ложно-гениальное, надсадное вносил в простые темы, — черт его знает… И в то же время… и в то же время ведь свой парень! Прошлый раз такую чушь пер, и вдруг ясно и просто объяснил, что он понял во мне. То-то и то-то. Все точно понял. Зачем вот я ему понадобился? Мириться? «Как поживаешь?» Ровным, смиренным голосом. Черт его знает… Сразу жалко. Эх, к Ярославскому опять несет меня. Вот оно северное, как в сказке, здание… Давно ли я… И Казанский наш рядышком. Ползет, ползет мир с чемоданами… Не тут ли мы его, дурака, провожали! Ну почему именно я ему нужен? С чего бы? Вот в эти двери мы с К. входили… Где она сейчас? «Купи мне шоколадного зайца…» — просила».

Назад возврата нет. Минутная слабость доброго чувства была лишь уступкой совести, но все внутри напряглось, когда увидели друг друга и сказали первые слова, Позвонил — зачем? Позвонил, попросил, а сам стоит с неискренней улыбкой. Эта вычищенная декадентская бородка, женская краснота губ, плечи богатыря — тот или не тот Антон? В Кривощеково едет, не куда-нибудь, сейчас бы приветов надавал с ним, выспросил все о родине, обнадежил: жди, я скоро сорвусь к вам, вместе побродим по ночному городу! А он чужой и подозрительный. Далеко увела жизнь от тех триумфальных ворот, у которых они по наивности верили в вечную преданность тогдашнему братству. Ну что, ну что ты? — хотелось подтолкнуть Антона. — Говори. Я твоей жизни не знаю. Я не должен был появиться, но сдался. Что?

— Ты, видимо, догадываешься, любезный, — начал непримиримо Антон, — я пригласил тебя не для того, чтоб обращать твою душу на круги своя… к не для того, разумеется, чтобы судить суетливость твоей жизни… и уж, конечно, не ради заключения нового союза, который, как тебе известно, любезный мой, был худосочен…

Егор переступил с ноги на ногу, вздохнул про себя.

— Как человек, уже достаточно выросший из моих сомнений…

— Короче, — перебил Егор строго, — зачем ты меня позвал?

— Полагаю, корысти ради… Будь другом, возврати мне все, что написано моей рукой, — сказал Антон просто и горестно.

— Как же я верну? Письма теперь мои.

— Зачем они тебе?

— А тебе зачем?

— Я торопился до времени открыть моим товарищам кладовые своей души.

Егор усмехнулся: что за витиеватость?

— Ты своим видом являешь одно недоумение?

— Да так… — с внезапной печалью сказал Егор. — Дико!

— По младости своей и беспечности я допустил в письмах выражения незрелой еще в ту пору мысли моей. Ужасно наше заблуждение в людях, но более ужасно заблуждение в самих себе. Не должно говорить, покуда не услышишь в самом себе звучание вечной истины. Но к теме. Теперь, когда я разорвал круг ложных отношений, понес некоторые душевные утраты, меня беспокоит кое-что. Ты, полагаю, знаешь за собой грех невоздержанности на язык, безмерную болтливость, и письма мои ты отдашь. Они валяются где попало.

— Ошибаешься. У меня с ними полный порядок. Тебя заедает, что я смогу их перечитывать? Тебе стыдно, что я буду натыкаться на твои признания и слова нежности? Или что? — не пойму, извини, я тупой…

— Не подражай своему товарищу из Кривощекова, имя которого я забыл. И у нас нет времени заниматься суетой столичного этикета.

— Какого этикета? Ты сбесился?

— Отдай и скажи спасибо, что я не понуждаю тебя поехать к этому же пустому товарищу, — он все имел в виду Никиту, — и у него тоже изъять все документы моей души.

— Не волнуйся, он-то их выкинул в одно место точно. Еще что? И у Димки заберешь? Сам ты пустой, Антошка! Опустел.

— Нам не к чему фамильярничать, любезный. Мне не нужны были друзья, любящие меня, но не мою тернистую веру.

— Веру во что?

— Полезно бы вспомнить иные насущные зады.

— Не понимаю тебя, — Егор почувствовал, что устал вдруг. — Где так выучился говорить? Я люблю ясность. Не разберу тебя!

— Это показывает мне, насколько не образовался ты еще внутренне, хотя, возможно, уже на верном пути.

Егор опять усмехнулся: ну что это, ну что это такое?!

— И это мы дружили? Это в тебе столько жестокости?

— Зачем мне была нужна такая дружба? Я отсек твоего товарища, тебя. Так будет со всеми. Это не только приговор вам, но и самому себе. Дайте мне время, я докажу. Вы не друзья мне, говорю еще раз.

Не только письма были нужны — понял Егор. Давно уязвленный пренебрежением к себе, непризнанием, Антон жаждал еще раз утверждения и, может, еще чего-то, что не проникало в сознание друзей. Когда тебя не признают друзья, это еще страшнее, чем прохладное отношение прочих. И как в одну прекрасную минуту все-все меняется! Вот оно в характере друга то самое, что вроде бы еле брезжило, на что закрывались глаза, когда была идиллия дружбы. Всегда так. Нет, нет, думали, если и вырвется наружу что-то плохое, ужасное, то оно не полетит в лицо друга; это с кем-то могут у тебя разразиться опасные скандалы и от кого-то достанется тебе ни за что. Но грязь полетела в лицо тебе. За что? И неужели нет конца спокойного и мудрого, а нужны ненависть и последняя крайность? Оказывается, грубые, обидные слова и обвинения только тихо ждали случая выскочить и убивать наповал. Они, значит, были! Неужели Никита и Дмитрий таили бы в себе зло столько лет? Нет. Посмели бы они мстить? Нет. Была какая-то у Егора святая уверенность в этом.

— Мало ли с тобой носились разве? — сказал Егор. — Разглядывали твои абстрактные упражнения, советовали, уговаривали, искали тебе поддержку. Ты разрушал себя своими руками и кричал: не лезьте! мой час еще не пробил! Или я тебе желал худа? В чем, где, когда я переступил тебе дорогу? — Егор горячился, и звонкий его голос полетел над платформой. — Или ты, может, завидуешь мне? Чему завидовать? Ты, друг, даже не поинтересовался, от каких возможностей я отказался, чем брезговал, за что боролся. Ты видел один успех и критиковал, что это не так гениально, как надо бы. Ты вечно всем и вся был недоволен. Ну не такой я, извини, урод, видишь ли, не в тот час меня зачали — птички пели, благость была, счастливые песни под окном звучали — и я дураком — оптимистом родился. Ну что теперь — резать меня, вешать?

— Если ты, любезный, в утробе матери слышал, как доносится с улицы пение птичек, то потом, явившись на свет, ты должен был не затыкать свои уши оптимистической ватой, а слышать глас народа и глас божий.

— А ты знаешь, слышу я или нет? Вот пророк явился! Сто лет не было — пришел. И с кого начал? С друзей. Мы все разные — что дальше? Я тебя обидел? чем? когда? Я порвал с тобой, потому что ты уже грозил мне этим. Надоело. Ты скрытный, ты сыплешь туманными периодами, а я тупой, я привык, чтобы мне разжевали, в рот положили, — издевался над собой Егор, но знал, что тем именно и хвалит себя, — и… в рот положили. В тебе злости больше, чем у нас троих вместе. И такая нетерпимость ко всему, желчь хлещет. Никто нас в письмах не обзывал столько, как ты. За что-о? Дурачок ты.