— Да ты уж не чинишься со мной, я вижу.
— А чего чиниться? Пора, пора…
— Твое суесловие, позволительно повторить, показывает мне, насколько еще не образовался ты внутренне. Многим в моем теперешнем уединении я обязан тебе. Спасибо, я так рад. Я узнал весь смысл прочного дела жизни.
— Не-ет, все-таки не понимаю тебя. Не то что не понимаю, а… Странно, странно.
— А ты-ы? — потерял наконец спокойствие и Антон, — Какой же ты друг?! Ты укреплял формальные лишь знаки дружбы. Нет, ты не друг мой, когда можешь обо мне так судить. Ты мог жить месяц рядом со мной и не выбрать трех часов для меня.
— Надоело твое умничанье.
— Откровениям моим ты чаше предпочитал гитару, а от моего молчания ты, наконец сознайся же, бежал.
— Тяжело, тяжело с великими людьми. Люблю простоту. Мне бы с Астаповым было легче, чем с тобой. А ты далеко не Астапов. Надо бы попроще быть.
— И мне, любезный, с летами было все трудней с тобой…
Как может все измениться, подумать только! Разве не грустно? Вроде бы и не враги стояли друг против друга, а хотелось напирать, колоть, в крайнем случае — уйти вовсе. Но и враги уже, враги.
— Мне, пожалуй, лучше уйти, — сказал Егор, — а тебе садиться в вагон.
— Я заскочу на ходу.
— Ничего хорошего мы уже друг другу не скажем. Ты сидишь у себя в провинции, и тебе, дурачку, кажется, что появились спасители народа. А мудрые люди, которые больше нашего с тобой знают и которым я верю, говорят другое.
— Что же они говорят?
— Что не так это чисто, как кажется, когда слушаешь передачи иных зарубежных станций. Кому-то это нужно, по не русскому народу.
— Уж не Панин ли тебя учит?
— Я его вижу так же редко, как тебя.
— Я тебя нарочно позлил.
— Зачем? Ради чего?
— А так… испытать тебя.
— И теперь доволен?
— Вполне, любезный. Я далек от этих сумасшедших пророков и… бардов всяких, волосатых, крикливых. Кстати, вот тебе привет из Кривощекова.
Антон расстегнул портфель, нашел вырезку из местной газеты и протянул Егору. Тот сунул ее в карман.
— Прочтешь. Там твой товарищ подписал.
Они замолчали. До отхода поезда оставалось пять минут. Можно было сухо откланяться и никаких, никаких слов как прежде: «да пиши! всем, всем, кого увидишь, привет! давай! держись!» Ничего. Не нужно. Порвалась цепь. Назад возврата нет. Не выжмешь из сердца ни боли, ни сочувствия, ни грусти. Так. Пустота, досада на нелепое свидание. А все-таки по-хамски уходить не хотелось, и Егор поглядывал на электрическую часовую стрелку. Вот она еще дернулась. Еще. Пусть само время освободит его от друга. Когда-то арбуз разрезали на платформе, вспомнилось ему, пиво дули, стоял хохот. Все кончено. И навсегда, думал Егор. «Не нужен он мне такой. Раскидался он нами не по карману. Дай ему бог найти новых друзей, я ничего не имею. Но не знаю! не знаю… Едва ли!.. едва ли найдет…»
— Так я жду! — сказал Антон, отступая задом к вагону. — Не заставляй меня принимать меры…
Егор повернулся и пошел по перрону на большие часы Казанского. Поезд тронулся и, убыстряясь, погнал переполненные вагоны в Сибирь.
«Письма… Да верну я ему! Добра-то… Слава богу! Отмаялся. Ой ли? Ведь не отстанет. Ну разошлись, ну нету уже того… Обязательно что-то доказать надо, последнее слово оставить за собой. О жизнь-то настала! Круто повела. Дружба — не терпение, а радость. Ушла радость, — значит, все…»
Наташа ждала у телевизора фильм «Герой нашего времени». Егор в своей комнате по горячим следам писал Никите. Устал и бросил, подсел рядом с женой и уставился на четкий экран. Фильм не мог отвлечь его от разговора с Антоном. Он все еще вдогонку что-то договаривал Антону. Егор так любил роман Лермонтова в школе! Исчерканный экземпляр его он хранил в своем чемоданчике. Себе же на память.
— Наташ! — вдруг сказал он, глядя на экран. — А ведь Печорин недобрый, очень недобрый. И Лермонтов такой же был. Может, и не так лихо у него получалось в жизни, но тоже недобрый. Пушкин — наш светлый ангел, Лермонтов — черный. Но ангел! — воскликнул он. — Помнишь, у него строчки: «Такой любви ты знала цену? Ты знала… я тебя не знал». И у Пушкина: «Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим…» Какая разница! какое великодушие, сколько света! Одно и то же, и один прощает все, благословляет; другой — ничего! Даже женщине! И друг наш Антошка недобрый.
— Да ну его к черту! Не могу слышать о нем. Пришел бледный как стена, выкинь ты его наконец из головы.
— Недобрый, — тихо произнес Егор. — Точно. Бессмысленное гордое одиночество, «цену» себе он знает сам, одна беда лишь у него: друзей переоценил. Все б хорошо, совсем можно бы Рафаэлем стать, да таланта и ума ему, бедному, не досталось. А почему «ума»? И при скверном характере нужен ум, чтоб остаться искренним. Черные ангелы тоже нужны. Но ангелы!
В эти минуты так же, наверное… то спокойно, то вспыльчиво и несправедливо выносил своему бывшему другу приговор Антон, не замечая ни пассажиров, ни ласковых подмосковных рощ…
Глава шестаяЖИЗНЬ ПРОСТА?
В конце ноября Егор снимался в Можайске жил в гостинице с субботы на воскресенье уезжал в Москву на побывку В одно из воскресений он домой не зашел. Из Можайска отправлялся он с К., водил ее в гости к гримеру, попили там чайку, встретились с Владиславом и поздней электричкой возвратились назад, где их никто не мог спугнуть.
К. тотчас же легла спать, а Егор курил в кресле, берег ее сон, последний сон в его присутствии, — в пять часов утра она уезжала домой.
«Сон — мое счастье, — извинялась К. — С тех пор как я почти три года после родов не спала, для меня сон — не знаю что. Ты не сердись, я посплю часика два, и ты буди».
И было жалко ее, и жалко, что она спит в эту тихую подмосковную ночь.
«А я с тобой разговаривала», — сказала она в субботу, когда Егор вошел после съемок в деревеньке возле Бородинского поля.
Нынче Егор более часа сидел в стороне от К. и молча разговаривал с ней.
Он робел вообще будить кого бы то ни было — неприятно всегда сносить нечаянную злость в глазах сладко спавшего человека. В темноте порою казалось, что К. нет совсем, и желание говорить с ней напоминало его страсть к письмам после первых разлук.
«Ты спишь, и я тебя люблю. Хорошо погадала Владиславу? Прости меня, — сейчас я чувствую, что как только ты исчезаешь, мне не хватает тебя. Ты думаешь, что я прощаюсь с тобой. А я не знаю, так ли это. Но что-то похожее есть. Было несколько раз — я мысленно прогонял тебя, от одного сознания, что ты скоро уедешь, чувствовал себя легче. Скоро твой день рождения, а я ничего не говорю. Я намечал его встретить вместе. Что-то треснуло в душе. Сейчас я люблю тебя. Когда все это кончится — наши трудные шесть дней, — оно в одиночестве предстанет как сказка, и я буду жалеть. Что за натура! — вечно жалею о том, что прошло только что. А ты? Поднимись, скажи. Я не хочу тебя будить, у нас с тобой часто так бывало: когда чего-то хотелось одному, другой этого не замечал. Да? Все идет к прощанию, а конца нет. «Куда я теперь от тебя денусь», — ты сказала. Я заблудился, летел за тобой, и вот… Я не умел тебе лгать, хоть ты и просила: «Лучше солги, мне будет легче. Женщина любит ушами». Но самое главное: я все время и верил и не верил тебе. Вблизи ли, вдали я верил тебе к ночи и не верил днем. Каждый раз, когда ты ехала ко мне, ты что-то загадывала и берегла к какой-нибудь минуте откровенное слово. Но нынче мы ни о чем своем и не поговорили. Ты вчера обидчиво сказала, что я почти не рассказываю о себе. Но ты была с самого начала равнодушна к моей жизни. «Ай, какой у тебя на ладони четкий пояс Венеры!» Вот куда зарывалась твоя любовь. Тебя интересовало только то, что имело отношение к моей семье: благополучен ли я, или там все кувырком? Последнее ведь приятней. Если мужчина хмур, печален, женщина думает: не переменился ли он ко мне? разлюбил? А я могу просто обдумывать свой побег в Кривощеково и расставаться с кино. Я тебя больше не люблю так божественно, как раньше. Ну, ладно, спи, спи. Что ты нагадала Владиславу? — он вышел из комнаты сам не свой, как на виселицу. Вы долго там сидели, до неприличия долго. Упаси бог подозревать тебя, но мысли сами мелькали: «пора бы уже!» Владислав говорил как-то: «Если хочешь проверить, как тебя любят и любят ли вообще, оставляй женщину наедине с кем-то, води ее всюду, знакомь с мужчинами поумнее и покрасивее себя, короче — предоставь повод к соблазну, и вскоре все узнаешь о себе и о ней». В тебе есть то, что он любит в женщинах. Что? «Какая-то греховность улыбки и виноватое смущение в глазах, — сказал. — Когда она клонит голову и смиренно улыбается, с нее хорошо писать портрет грешницы». Ну, это его дело».
Егор потер лоб. Речь его клонилась к обвинению, и он поругал себя за слабые ночные преувеличения. В электричке, между тем, когда были в вагоне одни, К. сказала о Владиславе:
— Он несчастнее и беззащитнее вас всех. Его никто никогда не любил бескорыстно. Его все обманывают. Ты счастливее, у тебя есть друзья, и какие! А у него никого, он им лжет напропалую, хвалит ненавидя, презирая. Как он сказал об этом гримере: «Он похож на красивый портрет, засиженный мухами». Зло! Я впервые вижу человека, который каждую минуту кого-нибудь разлагает своими речами, стихами, историями, сальностями, но говорит так заразительно, что все ему прощают, смеются и вместе с ним, в эти же секунды, вовлекаются в грех. Фейерверк слов. Слушаешь, и, кажется, готова упасть в эту кашу и ничего не стыдиться.
— Да? даже так? что ты ему нагадала?
— Ничего.
«Спи, спи, — говорил он ей. — Ты спишь так безутешно, и мне тебя жалко. Ты скорее полюбишь несчастного, чем счастливого. Такая ты. А за что же меня? «Разве любят за что-нибудь?» — услыхал он ее ответ. Прости меня. Ночью все оголяется, еще час, и я до того размечтаюсь, что разбужу тебя. Ах… зря спишь… В прошлом у нас все было так хорошо, что когда разорвутся наши отношения на