Впустили.
— Поздравьте меня: я статист театра оперетты!
Дмитрий сперва подумал, что Павел Алексеевич шутит, играет, произносит фразу из какой-то пьесы. Ничуть! — он сытенько улыбался и просил завидовать. Ваня смотрел на Дмитрия: что скажешь? Дмитрий на Павла Алексеевича: ты что, сбесился?
— Ты ведь, Павлик, всегда у нас был статистом, — сказал наконец Дмитрий.
— Зато буду жить в городе.
— А-а, ну это другое дело.
— Дима, нельзя же так! — прикрикнул Ваня.
— Это очень мягко. Павел Алексеевич не обидится. — Дмитрий скорчил нежную улыбку. — Рассказывай, наш дорогой, наш любимый, прославленный в веках кудесник.
— Что же именно? — растерялся Павел Алексеевич.
— Ваня, завари патриарху эстрады чайку. Рассказывай: по сколько центнеров снял, как с кормами, чем народ живет.
— Теперь я тебя узнаю, — просиял Павел Алексеевич и пятерней зачесал реденькие волосы. — Ах, друзья мои, какая тоска! ужас, ужас! Бежать во что бы то ни стало!
— Нет, он удивительный артист, Ваня, зря ты его не ценишь. Статист нашего времени. «Кушать подано». Вечно с подносом и в белых перчатках: слушаю-с, благодарю-с. Вот и пиши пьесу: «Жизнь с подносом в руках». Еще немножко подрочись и пиши. Я стою на Чапаева, идет из подписного магазина методист с гнилыми зубами, и при нем, семеня ножками, как марафонец, ворочая руками, наш статистик. И нарочно не замечает меня.
— Когда это было?!
— Это было, господа, в наши дни. Но уже после того, как ты сдал экзамены. Если бы корячилась на носу политэкономия или немецкий, ты бы меня заметил, подбежал как песик.
— Как не стыдно, Дима.
— У него одна тема, — сказал Ваня.
— Это и хорошо. Я привык к неблагодарности, — подвинулся к двери Дмитрий. — Пойду, Ванюша. Не посчитай, Павлик, будто я правда зол. Я привык к чудовищному предательству, к жалкой людской скрытности, к жажде доить всех, кого можно, — лишь бы, когда ты продаешься одним, не видели другие. Как же мне было не стать одиноким?! Разве я когда-нибудь подпущу к себе статиста?
— Прости, я торопился.
— Нату-ура такая. Хочешь жить за счет всех! Вот что противно. Ванюш, проводи меня. Не горюй, Павлик. В общем-то статистам живется недурно.
— Ты жесток, Дима, — тихо, сдавленно сказал Павел Алексеевич.
— А предавать человека, который тебе поверял душу, не жестоко?
— Я тебя не предавал! Клянусь, Дима!
— А клясться нечем. Нечем! Правильно, ты предавал по-другому. Ты же претендуешь на тонкость, вон там на селе народ какой грубый, неотесанный, тебя не чувствует. А ты ловчишь изящно, «с душой». Живи, живи, Павел Алексеевич, сколько влезет, но знай же в конце концов: есть стыд.
— Ни с чего завелся, — сказал Ваня.
— Непонятно? Что ж, — сокрушенно вздохнул Дмитрий и опустил голову, — жуткая, значит, у меня судьба: когда кому-нибудь что-то надо, я понятен и хорош. Вот расчистилась грязь, и всем стало легче, и все ходят героями. Но ведь они молчали! И хотят, чтобы я уважал их. Теперь ясно?
— Я тебя не пущу, — обцепил его Ваня. — Дима, это несерьезно. Мы тебя любим.
— Меня? — уже добрее сказал Дмитрий. Подошел Павел Алексеевич, душечка такой, и тоже обнял его, навалился. — С вами придешь на скотный двор.
— Вот и хорошо, Димок, вот и хорошо, — улыбался Ваня. — Мы скоты, мы страшные скоты перед тобой. Не сердись на нас. Ну, пожалуйста! Дима! Ты бросаешься на всех и даже нам не веришь.
— Э-э, Ванюша, — расслабился Дмитрий вконец, — я всем чересчур верю. Я покричал, обидел, а завтра вы на мне будете воду возить.
— Присядь, присядь, Димок, — сказал Павел Алексеевич, с радостной угодливостью (воистину как барина и старых пьесах) подводил Дмитрия к дивану. — Во-от. Мы тебя любим, ценим, мы слабее тебя, но что делать, что делать, Димуш, ну что-о делать? — всплеснул он руками и задрал голову к потолку. — Артисты поганые, все бы нам играть, все бы ерничать.
— Пашка! Ванькя-я! — закричал Дмитрий, пиная товарищей, — А ну на стол! живо!
— Что на стол, барин? — вытянулся Павел Алексеевич. — Водки, закуски? Или самим?
— Сам под стол, дурак! Гады вы, — ласково сказал Дмитрий. — Ироды. Ваню надо забрить в армию, а тебя, Павлик, на свиноферму. А мне пора уже, Лиля там потеряла меня. Проводите. Боля жива?
— Давно не был у нее.
— Сидят. Три неудавшихся артиста. Впрочем, один уже артист.
— Перееду, — сказал Павел Алексеевич. — Буду ходить в гости.
— Лиля моя живо отвадит. Она не любит вертихвосток.
— А я с цветами.
— Ах, пойду! — поднялся Дмитрий. — Чем с вами, лучше Свербееву письмо напишу. Какой человек! Душу положил на святое дело. Я тебя понимаю, Павел Алексеевич. Ты всегда хотел жить с людьми, которые выше тебя. Хоть прислужником. Я как подумаю, что все, кого я любил, в ком нуждался, вечно будут далеко от меня, — дурно мне! До свидания, братцы. Проводите. Еще одно воскресенье прошло.
— Не жалей, что зашел ко мне, — сказал Ваня. — Я рад тебе. Я понял, почему ты так быстро переходишь от нежности к жестокости. Мы с тобой.
— Возьми себя в руки. Возьми, возьми, Ванюш. Поверь в себя.
— Возьму. С завтрашнего дня — все!
— Приходи в гости. Проводите меня.
На углу они простились. Как только Дмитрий скрылся в букинистическом магазине, Ваня подцепил за руку Павла Алексеевича и повел на второй этаж ресторана «Юг». Без Дмитрия обоим стало легче.
— Паша нам отпустит в долг, — сказал Ваня. — А с завтрашнего дня — все! Дима хороший парень, но он не понимает, что есть еще всякие тонкости.
— Диктатор! — сказал Павел Алексеевич. — Он хочет, чтобы все было по его.
И, мелко семеня ножками, Павел Алексеевич взобрался по лестнице к зеркальным дверям ресторана и сказал не пускавшему его швейцару:
— Я сопровождаю!
Через полчаса, томно поводя головой, обдумывая, как бы выпить с ними и смыться, Лолий предложил тост:
— Вы мои друзья, мы свои люди, нам надо быть вместе. Я пью за улыбку. Я пью за то, чтобы мы почаще улыбались друг другу…
Сотни раз, наверное, ездил Дмитрий в Темрюк из станицы, и сотни раз было одно и то же. Как будто что-то должно было свершиться там, а сердце опять обманулось: ничего, ничего ровным счетом! Он набирал свежих газет, книг, больших репродукций с картин (пейзажи, мадонны), кнопок, шариковых ручек, блокнотов, всякой хозяйственной мелочи (подобно человеку, страждущему украшать даже временное жилище), и когда покупал, пересекал улицы, предвкушал домашнее чтение, чувство было такое, что день он потратил не зря. Но вместе с тем уже на автостанции скребла какая-то пустота: а что сделал? кого увидел? Собирался накануне и ехал утром с настроением, точно за унылой степью, на холме, его кто-то ждал; но ничуть: всем было некогда и не до него. И все повторялось с обидным однообразием: сначала, выскочив из автобуса у гостиницы, он набрасывался на газеты и журналы, затем поспешал в книжный магазин, после в продуктовый, и через час и карманы его, и портфель были раздуты. Он вдруг замечал за собой, что редко ходил по городку налегке, и, если привлекала его внимание какая-нибудь молодая особа, Дмитрий, стесняясь своей ноши, даже сторонился и притворялся равнодушным. Все то же, все так же: клуб возле сквера, пустая к вечеру базарная площадь, холмистые на востоке края, солнышко за мостом, в той стороне, куда опять ему возвращаться с крикливыми бабами. Конец дня. Скорей, скорей к хатке у моря! И чувство его так же нетерпеливо, как утром. Чудеса и покой и что-то теперь там! И, наверное, письма лежат на столе! Так тяжело, когда писем нет! Открытка с приветом успокаивала на несколько дней. А то думалось-думалось перед сном: «Неужели трудно кому-то за тридевять земель черкнуть пару строк?» Ждешь, ждешь — и ниоткуда. Что толку вставать, настраивать себя: ну, сегодня будет точно! Уже одиннадцать, почту еще не привезли, но письмо-то есть, так что потомиться часок-другой не беда. Разноску почтальон начинает с дальнего угла, и десять раз выскочишь за ворота: ну скоро? И только ушел, выпил воды, а она уже что-то бросила в ящик белое! Письмо, письмо! Нет… газета. «Динамо» — «Спартак» — 3 : 0.
Зато по возвращении из Темрюка письмо всегда было.
Все это мельком вспомнилось Дмитрию теперь, и не просто так, а как невозвратная странность того одинокого времени, когда он тяготился глушью. Переживал! страдал? Из-за чего? Куда все делось? И не преминет ли ему сказать, что та пора была самая счастливая в его жизни? Во всяком случае, миновав горбатенький мост через мутную Кубань, взглядывая на сады Голубицкой, ракушечные низы берега у Пересыпи, на лиманы сбоку Ахтанизовской и на залив в Сенной, Дмитрий без всякой печали обдумывал свое прошлое и то и дело поталкивал локтем жену: «Лилечка, посмотри, здесь я бывал…»
— Ты помнишь, как ехала в первый раз?
— По-омню…
Теперь она не любила вспоминать об этом. Тогда наступала на него она.
— Что ты унылая, Лилечка?
Волосы ее стали седеть. Дмитрий чуток коснулся их на затылке и обнял жену за плечо. Она высвободилась.
— Что ты?
— Ничего. Так неудобно.
Последние месяцы она не отвечала на его прямые вопросы и непокорна была на его ласки. Даже грубила ему почем зря, вредничала. Ее задумчивость, чтение книжек наедине, вообще мрачное желание запереться в своей комнатушке, лежать там часами, потихоньку гасить свет выводили Дмитрия из себя или побуждали с грустью гадать: что произошло? Иногда она выталкивала его спать на диван, но вдруг будила ночью беспомощным жалобным голосом: «Ди-има, иди сюда, мыша бегает, я бою-юсь…» Эта пустячная причина сближала их, и тотчас казалось Дмитрию, что он зря придумывал жене коварные замыслы или обиды, и все ж таки часто-часто, когда она читала или мыла посуду на кухне, высказывал он ей втихомолку свои недоумения: «Что же ты, Лилечка? Или не чувствуешь? Тоскуешь? Напрасно связалась со мной? Почему ты перестала меня спрашивать о чем бы то ни было? Молчишь, молчишь. А жизнь идет. Потом жалеть будешь, ведь это самые лучшие годы, их нам никто не вернет… Тебе со мной плохо? Но почему же не скажешь? — Тут он встревал в разговор с ней вовсю. — Я так глупо создан: душа моя дрожит перед будущим. Может, неуверенность моя и сбивает тебя? Вспомни наши путешествия… А дома ты живешь и как будто хочешь вернуть что-то… первое… Я тебя жду, ты сейчас помоешь посуду и не зайдешь. Словно я в отъезде. Последнее время ты проходишь в моей комнате только затем, чтобы вынести кастрюли на балкон, — молча, даже не взглянув. И между тем ты вроде бы ни в ком другом не нуждаешься. Или я ошибаюсь? Но одиночество вдвоем — страшная штука! Большинство браков как бы для видимости. Ты скучаешь без меня, когда я в командировке? Чем ты живешь в эти дни, от тебя не добьешься… Когда меня кто-нибудь хвалит, ты злишься. Отчего? Что с тобой случилось?»