Начинался мой первый сеанс холотропного дыхания.
Никогда бы, увидев Владимира Майкова, я не подумал, что он – гуру трансперсональной психологии, один из самых авторитетных мировых лидеров в этой отрасли. Он казался человеком молодым, открытым, приятным собеседником – но вовсе не умудренным опытом профессором. Хотя он действительно им был – физиком, психологом, философом, кандидатом наук.
Трансперсональная психология – наука, которая помогает устанавливать связи между давними травмами человека и его реальными проблемами. И один из самых эффективных способов – холотропное дыхание. Я долго думал, соглашаться ли на этот сеанс.
И вот теперь лежал на коврике, держал руку хрупкой девушки и… дышал. Если делать это правильно, можно заново пережить все свои травмы: как правило, они начинаются с момента рождения. Человек в буквальном смысле рождается заново – он кричит, плачет, ему больно. Но зато потом, когда травма прожита, его охватывает невероятное счастье, он рождается на свет!
Сеанс был тяжелый – несколько раз ко мне подходил Володя Майков, прижимал к коврику – в процессе холотропного дыхания у человека появляются невероятные силы, он может делать то, чего никогда не сделал бы в обычной жизни – встать на мостик, например. И нужно контролировать его физическую активность, снижать ее, чтобы дать возможность психике прожить травмы.
После сеансов мы много говорили с Володей. Как и все мыслители, он не замыкался в рамках одного учения. И, что было важно, никогда не надевал на себя маску великого учителя или носителя истины. Он был против любого мистифицирования своего учения. «Я реальный!» – говорил всем. И это еще больше располагало к нему людей.
Благодаря Володе я познакомился со Станиславом Грофом. Его называют отцом трансперсональной психологии, точнее, он таковым и является. Именно благодаря Грофу мир узнал о холотропном дыхании, а благодаря его книгам (которые Гроф писал в соавторстве со своей женой Кристиной) я лучше понял Бхагават-Гиту и Махабхарату.
Погружаясь в тему холотропного дыхания, я с удивлением обнаружил: то, о чем говорит Гроф, уже было написано много веков назад. Пусть под другим углом зрения, пусть не так явно – но суть оставалась прежней!
Иногда я даже не мог продолжать чтение дальше – от ощущения, насколько ценно каждое слово, написанное в той же Махабхарате.
Я вспомнил дервишей, которые часами кружились в своем невероятном танце, входя таким образом в состояние медитации, – ведь их танец, по сути своей, вел к тому же, что и холотропное дыхание: к медитации, к «выключению» сиюминутной «бетономешалки» мыслей и переживаний, к возможности понять себя.
А затем я стал заниматься суфизмом. Почему-то считается, что суфизм – это отличительная черта ислама, но на самом деле суфизм существовал задолго до появления мусульманства. Суфизм – это форма поэтического отношения к богу. Омар Хайям был суфием, Джалаладдин Руми был суфием – и многие поэты, воспевавшие женщин и вино, тоже были суфиями.
Они вовсе не считали, что человек, верующий в бога, должен быть аскетом. Почему, веря в бога, нужно отказываться от его плодов? Ведь цветы и вино – это тоже его плоды. И наше умение радоваться, наша потребность жить – тоже появились по воле бога. Любить жизнь, любить людей. Любить себя, наслаждаться каждым прожитым мигом – разве это не угодно богу?
Суфии уверены: именно так и нужно жить. Кстати, Владимир Майков тоже называл себя суфием.
А потом я познакомился с настоящим суфием, Сергеем Москалевым, его женой Еленой и сыном Ваней. Сергей – один из первых неформалов-мистиков, читал и переводил Карлоса Кастанеду и других неизвестных тогда писателей, вольным художником объездил всю Среднюю Азию, встречался с мастерами в Бухаре и Самарканде. Кстати, в эту группу входил тогда и Виктор Пелевин.
Глава девятнадцатаяИндия
Даже если телевизионный журналист уходит из эфира, он все равно остается телевизионщиком. В какой-то момент я понял: мой «индийский опыт» слишком велик, чтобы я мог лишь сохранить его в себе. Я обязан им делиться, более того – я не могу им не поделиться.
Снять фильм об Индии – это решение пришло внезапно и тут же завладело всеми мыслями. Но был нужен режиссер – такой, чтобы смог понять мой замысел и при этом не уйти в бесконечную мистику. Прочно стоящий на ногах, но умеющий видеть необычное.
Я вспомнил об Александре Расторгуеве.
Сейчас его уже нет в живых: в 2019 году он погиб во время командировки в Центральноафриканской Республике. Он стал легендой еще при жизни – но познакомились мы с ним еще до того, как о режиссере Расторгуеве узнал мир.
Я уже работал президентом НАТ, когда ко мне в кабинет пришел молодой, наголо обритый парень. Прямо с улицы – взял и зашел.
– Эдуард Михайлович, я хочу снять фильм. Дайте мне, пожалуйста, на него денег, – попросил он нагло и развязно (кажется, даже без «пожалуйста»).
Впрочем, его наглость была настолько острой, что я видел: за ней кроются ранимость и отчаяние.
– О чем будет фильм, молодой человек? – Я понял, что мне совсем не хочется выгонять из кабинета незнакомого просителя.
– О солдатской бане в Чечне. Знаете, как солдаты моются? На станции делают из одного вагона баню. И вот, парни приходят туда помыться. Вымылись – и на войну. А через два дня другая партия приезжает. Тоже вымылись – и тоже на войну. И потом третья… А первые и вторые уже не возвращаются. Их убивают. Вымылся – война – смерть. Я договорился: нас пустят в баню. Мы будем снимать солдатские разговоры. И сделаем фильм. Мне надо 30 тысяч долларов.
Я дал ему эту сумму.
Через какое-то время он прислал письмо – просил еще денег. Я помню это письмо почти дословно:
Уважаемый Эдуард Михайлович!
Вчера, 19 августа, в 16.55 военно-транспортный вертолет Ми-26 был сбит ракетой боевиков и упал на минное поле рядом со взлетной площадкой ханкалинской военной базы. По штатному расписанию этого вертолета на борту должно быть не более 82 человек. Но такой большой транспортный вертолет на этом маршруте на большую землю – один.
Номера я не помню, но хорошо запомнил бортмеханика этого вертолета, который, по нерушимому ростовскому землячеству, взял на борт всю нашу группу, наш двухсоткилограммовый груз в первый и во второй раз, когда мы улетали из Чечни. И командира этого борта, который, зная, как тяжело выбираться из Чечни отпускникам и дембелям, всегда вдвое, а то и втрое больше берет людей на этот злополучный, самый драгоценный во всей Чечне для всех солдат борт, летящий домой.
Берет мимо списка всех раненых, берет груз 200. Берет любовниц гэбистов, главных бухгалтеров, отправляющихся за деньгами в округ, берет пожилых женщин – жен уважаемых прапорщиков и высших офицеров, сменившихся телефонисток, генеральских тещ, друзей Героя России майора Тельмана, нужного человека из вещслужбы.
Берет десяток озверевших от ожидания дембелей. Берет весь их скарб, грязное белье, тощие вещмешки, полные и пустые нелепые стеклянные банки, детские коляски, старые тумбочки, заклеенные переводнушками от жвачек, сушилки для посуды, видаки с «мародерки» и скупленную по дешевке у чеченок поддельную консервированную жратву.
Все это, человек 200–220, с тонной всякого хлама между ног и под жопами, как селедки в бочке, с мыслями об окончании своего ада, с благодарностью к этим суровым летчикам, подобравшим их с пропеченной и продутой бетонки, вся эта простая, грязная солдатня, которая молится на войсковую авиацию – вэвэшная для голубых кровей, – все эти люди, с перебинтованным горлом, с расстройством желудка и севшими от здешней воды почками, все разряженные дембеля, готовые любить первых же проводниц на моздокском вокзале, молодой боец из экипажа, которого все затюкали за неправильную заливку масла и за зеленое, дикое для этих мест малолетство, белобрысый майор тыловой службы с красными глазами, которому навесили к трехдневному отпуску еще и обязанность сдать под расписку на эвакопункт три трупа, семья контрактника, получившего перевод в мирную краснодарскую станицу, – он, жена, матрас и несколько кастрюль, – и наш бортмеханик Марат, седой мужик в тельнике и наколках, с калмыцкой добрющей мордой, который отверг с обидой деньги, а Сусанне сказал: «Ты-то чего сюда приперлась, жить не хочешь?», еще черная, какая-то облезлая собака, которая от двух полетов в день потеряла ориентацию и сидит под клепаным дюралевым трапом, – все они, жмущиеся друг к другу, стоящие на откидном заднем люке, сидящие на вещах соседа, прилипшие к иллюминатору, ошалевшие от мысли, что через сорок минут они будут в мирной стране, где есть асфальт, где ходит автобус и продают горячие чебуреки, – все они сбиты неуправляемой самодельной ракетой, пущенной с окраин русской Ханкалы, или из мирного дачного поселка за «железкой», или из Октябрьского района Грозного, который по причине наступившего беспросветного мира восстанавливает, правда на бумаге, Казанцев.
Ракета из мирной, по словам всех врущих чинов, Чечни сбила военный транспортный пассажирский борт. Все эти люди смотрели мне в глаза. А я им.
Они помешали мне снимать – не развернуть камеру – темень, затылки, улыбки, глаза. Командир сказал: «Примета плохая…» СМИ, конечно, соврут, скажут, что на борту сверх положенных были ну еще несколько, и то опаздывающих на доклад к мирному министру военной обороны, – НО НЕ ДВА ЖЕ «КУРСКА» в самом деле ЗАВАЛИЛ ОБКУРЕННЫЙ БОЕВИК СО СВОЕГО МИРНОГО ОГОРОДА или какая-нибудь Эльза Кунгаева. НЕ ДВА ЖЕ «КУРСКА» УПАЛИ РЯДОМ С САМОЙ КРУПНОЙ БОЕВОЙ ВОЕННОЙ БАЗОЙ РОССИЙСКИХ ВОЙСК. На минное поле с разворованными и проданными мирным жителям минами. ‹…›
Бредовый финал нашего реального фильма в точности состоялся в бреду новостийной реальности. И вот скольких жизней стоит наш фильм. ‹…›
Это почти два года и наших маленьких жизней. Моей, Сусанны, Кечека (Эдуард Кечеджиян, оператор Расторгуева. – Прим. автора). Это наше увольнение и уже больше года полная неустроенность, отсутствие и невозможность другой работы и даже зарплат. Такая вот семейная чепуха. А кино все находится в работе. Чем дольше – тем дороже стоит. Эти деньги я не просил только у пробегающих собак. ‹…›