КОГИз. Записки на полях эпохи — страница 2 из 30

…В соседнем доме жила старая женщина. Дом был тоже старый – деревянный, обросший густым, запущенным садом, превратившимся от неухоженности в непроходимые заросли, с бурьяном, с густыми кустами шиповника, сирени, дикого винограда. Отдельные деревья: груши, китайки, терновник – к осени были усыпаны плодами. Веселые орды ребят устраивали пиршества на крышах сараев, между небом и землей. Поближе к садовой калитке тропинки были более или менее протоптанными, вдоль них росли простенькие цветы; в беседке, наполовину сгнившей, стояли две ржавые железные скамейки. Выглядели они так, что садились на них со страхом, но все же пользовались.

Калитка была почти незаметна, скрытая нависающими ветвями огромных сиреней, образующих зеленый глухой, тенистый коридор, ведущий к крыльцу дома. Широкое, ступенек в десять, оно спускалось к другой дорожке, ведущей между садами во двор. Дорожка была вымощена красными кирпичами, такими старыми, что, поросшие по краям тонким бархатным мхом, они казались нам вечными. Мох незаметно переходил на землю, на кучу полусгнивших жердей, не тревожимых долгие годы, и на огромный валун, на котором мы топорами и молотками мастерили наконечники стрел и взрывали капсюли «жевело». Даже самым жарким летним днем зеленая мшистая земля сохраняла здесь влажную прохладу.

Сейчас всего этого нет. Но удивительным образом на память приходят многие детали детства: теплые летние холмики пыли, красные жучки-пожарники, сотнями лепившиеся по основаниям деревянных заборов, и бесчисленные парашютики – с огромных лип летящие вращающиеся зернышки, которые, помнится, были очень вкусны.

В соседнем доме жила старая женщина. Она была так необычайно худа и мала, что поражала этим даже нас, пяти-семилетних, и мы подозревали, что за ее необычной внешностью скрываются какие-то особенные, а возможно, и волшебные способности. Сейчас я не припомню лица, лишь могу приписать ей, призывая на помощь фантазию, седину, великолепно сочетавшуюся с тонкими белоснежными кружевными воротничками. Пожилая женщина жила не одна. При ней постоянно находилась другая старушка, баба Ариша, вечно одетая в какой-то бесцветно-серый зипун, в котором ходила и на базар, и в сарай за дровами, и в сад подобрать упавшие яблоки. Возраст и какие-то особые молчаливость, сдержанность и мягкость, придававшие им некую таинственность, роднили старушек. Я в то время считал их сестрами, но с годами понял: вторая, которую во дворе все, независимо от возраста, звали просто Аришей, была прислугой, бывшей прислугой. Прожитые совместно десятки лет и воспоминания, которые они больше ни с кем не могли разделить, делали отношения между ними настолько ровными и теплыми, что их нельзя назвать иначе как любовью.

В этот дом, к худенькой старушке (наконец-то мне вспомнилась фамилия – Кречман, – ее мужу принадлежала до революции аптека на Ошарской площади) мы, маленькие ребятишки, прибегали раз в неделю в гости. Оставив под огромной, заросшей диким виноградом верандой, с наполовину выбитыми стеклами, свои ходули, луки, мечи и самокаты, мы поднимались на крыльцо. Ариша вела нас через заваленные старыми креслами и изломанными этажерками сени, потом через темный длинный коридор с двумя старинными сундуками и пыльным зеркалом около вешалки, забитой обветшалой и изъеденной молью одеждой, в комнату. Сухая маленькая Кречман сажала всех на необъятный кожаный диван и угощала простенькими конфетами и печеньем. Ариша приносила чай. Мы немели от восторга, а старушка вынимала из резного, забитого книгами шкафа свои любимые, обернутые в желтоватый пергамен книжечки и читала нам стихи.

Да только что мы тогда понимали? Но – испытывали благоговение перед этими почти священными минутами.

Сейчас я предполагаю, что она читала Фета, Ахматову, Северянина. Эти фамилии для нас тогда, конечно, ничего не означали, но я навсегда запомнил увиденные в этом доме, великолепно оформленные, иллюстрированные журналы, альбомы, сборники. Когда спустя годы мне в руки попал журнал «Аполлон» с пронзенным стрелами умирающим зверем на обложке, я сказал себе: «Да, это “тот” журнал». Воспоминания мои мимолетны и туманны, как сон: не помню, ни когда умерла старушка Кречман, ни что стало с Аришей. Эти картины детства мне самому часто кажутся фантазией, но они греют меня и радуют.


II. Сефард

1

Африка. Леопард. Сафари…

Сефард – это слово из того же ряда, из прекрасного далека, которое называется «детство», которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно, и открывается для нас всю жизнь.

Сефард – так называли «холодного» сапожника, к которому носила обувь моя бабушка. Все остальные ходили в сапожную мастерскую на Республиканскую, что находилась на краю нашего провинциального города, за хлебозаводом, над оврагами, в которых протекала Речка-Срачка-Голубой Дунай. Где-то там, за оврагами, торчали маленькие избушки Лапшихи и Коммунального поселка, в которых жили говновозы. Они проезжали лошадиным обозом раз в неделю по нашей улице, сидя верхом на бочках и оставляя за собой ароматный специфический шлейф; черпаки на длинных ручках волочились древками по булыжной мостовой. В послевоенные годы в мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто без руки, кто без ноги, а приемщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесенный валенок, сапог или мальчиший ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи под самый потолок. Нам, мальчишкам, взрослые говорили, что у приемщика пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили, а верили мы нашему другу Вовке Соколову, который божился, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемый авторитет в области медицины: отец – хирург, а мать – зубной врач, да и сам Вовка однажды на глазах у всех мальчишек пассатижами выломал здоровый зуб у Тольки Вашманова, уверив того, что вместо кривого выломанного зуба вырастет большой и красивый.

Моя бабушка относила обувь в ремонт к Сефарду в маленькую фанерную будочку, что стояла прямо напротив Оперного театра, в проходной которого прижились две дурные, все время тявкающие беленькие собачки. Бабушка ходила к Сефарду, и я знал, что Сефард этот – еврей, но не обычный, каких на нашей улице было полно, а из Африки или из Испании, и наши евреи его за своего не признавали. А моя бабушка, как настоящая большевичка и подруга Крупской, всегда привечала обездоленных и несправедливо обделенных. Хорошо помню крупные черты выразительного лица этого человека, смуглого, кудрявого, с большими залысинами: глаза выпуклые, губы толстые, уши оттопыренные, зубы желтые. Я таких людей в жизни больше не видел никогда.

2

Кому как повезет в пору своей первой влюбленности: кто-то зачитывается Асадовым, кто – Есениным, мне же повезло особо: я читал Симонова, точнее, его поэмы «Пять страниц» и «Первая любовь», когда моя первая любовь накрыла меня своим крылом. Поэтому с тех пор Симонов – мой главный русский лирик. С годами его фигура для меня становилась все более значимой: первые произведения о войне в «Роман-газете», а позднее, в период юношеского диссидентства, упорный слух о том, что Симонов, будучи редактором «Нового мира», заплатил гонорар за «Доктора Живаго» Пастернаку из своих личных денег, окружили его ореолом уважения; а ко времени, о котором в этом рассказе пойдет речь, он и вовсе стал героем советской интеллигенции, так как взял на себя ответственность и издал «Романы» Булгакова с «Мастером» без купюр.

Шел 1974 год, когда у меня дома раздался неожиданный звонок из Москвы:

– Старик, я как-то раз видел у тебя на полке книжечку «Литература и революция», – звонил мой приятель, московский книжник, имея в виду книгу Льва Давидовича Троцкого. В эпоху тотального подавления инакомыслия мы шифровались, боясь прослушивания телефонных разговоров; иногда информация звучала примерно так: «Достал “Второй короб” Василия Васильевича – заходи, похвастаюсь!»; речь шла о книге Розанова «Опавшие листья».

– Стояла книжечка и будет стоять, – ответил я.

– Понимаешь, у тебя есть уникальная возможность прорваться на вершину литературной элиты Москвы. Эту книжку уже месяц ищет Константин Михайлович Симонов. Если ты ему сейчас позвонишь, то он тебя примет! Такие перспективы открываются…

Какие могли открыться возможности – коммерческие и литературные, я прекрасно понимал. В те годы протекционизм и личные связи стоили дороже денег. У меня же от одной мысли о встрече с кумиром начинала кружиться голова.

В жизни довольно часто бывает: ряд случайных и несвязанных обстоятельств и событий выстраиваются в такой последовательности, что ведут своего героя к желанному финалу без особых его на то усилий. В один из вечеров, близких по времени звонку из Москвы, когда голова моя была еще занята изысканием способов выйти на Симонова и познакомиться с ним, я возвращался из театра драмы с общественного просмотра очередной премьеры. Шел я с заведующим литературно-постановочной частью театра Толей и его другом – художником Сережей Бархиным.

Я неудачно и не к слову вспомнил историю о том, как наш Толя еще несколько лет назад преподавал русский язык девятиклассникам в школе, где они писали домашнее сочинение на тему «Стилистические особенности статьи “Лирика второй половины XIX века” в учебнике русской литературы». Толя как-то неохотно подтвердил существование такого факта и неожиданно обратился ко мне:

– Ты лучше расскажи Сереже какую-нибудь историю об антикварных книгах. Они у тебя всегда получаются интеллигентно-детективными.

Толя носил плюсовые очки с толстыми линзами, которые сползали у него на кончик носа, и когда он обращался к собеседнику, закидывая голову, чтобы разглядеть того, то становился похож на крупного, но неоперившегося птенца какой-то огромной хищной птицы, требовательно выглядывающего из гнезда.

– Книга часто заставляет «раскрывать ум», – начал я свой рассказ, – что дословно можно иносказать как «детектив интеллекта». А перескажу я вам занятную историю, которую мне сегодня днем по телефону поведал Володя, мой товарищ из Москвы. Он уникальный человек! Представляете, одновременно окончил МИФИ и ВГИК, сценарный, по курсу Каплера. Так вот: рассказал он мне историю о том, как купил недавно двухтомник «Моя библиотека» Смирнова-Сокольского и начал читать его дотошно с первой страницы, пока не наткнулся на описание книги А. С. Пушкина «Стихотворения, не изданные в России» 1908 года, уничтоженной цензурой. В книге дана фотография того томика, что принадлежит Смирнову-Сокольскому, – томика, разрубленного гильотиной на три части.

– Люся, – закричал радостно мой московский друг своей жене, – а где наш Пушкин в пестренькой обложке с чертями?

Люся принесла Володе книжку. Они вместе пересчитали все странички и позвонили в Ленинскую библиотеку, представившись и скромно поведав, что желают подарить единственный, сохранившийся в мире экземпляр Пушкина крупнейшему книгохранилищу страны. Но книгохранилище сухо ответило в телефонную трубку, что идет ремонт, а потому оставьте телефон или сами звоните через месяц. Володю немножко ошарашила такая реакция советского учреждения. Но уже через час раздался телефонный звонок, и заведующая отделом редких книг любезно пригласила его зайти на следующий день в закупочную комиссию.

Наутро Володе позвонил его друг – физик-теоретик, заядлый чернокнижник – и спросил: «Собираешься в библиотеку?» – «Да!.. А ты откуда знаешь?» – «Поторопись! А то у Иван Иваныча дома на полке для твоей книженции уже место освобождено». – «У какого Иван Иваныча?» – «Иван Иваныч у нас один, который Пушкина собирает».

С полминуты мы, все трое, шли молча, потом Сережа Бархин выдал сентенцию:

– Интересно, но с точки зрения коллекционера никаких нарушений морали и нравственности не происходит, так как право первой ночи госучреждению было предоставлено.

– Сережа, – ответил я художнику, – нарушаются причинно-следственные связи и уверенность в том, что солнце взойдет на востоке. Вот, например, у меня дома лежат книги, которые имеют в сто раз большую ценность как историческую, так и культурную. В настоящий момент их хотят приобрести: библиотека Конгресса в Вашингтоне, библиотека Краковского университета и библиотека имени Салтыкова-Щедрина, бывшая Императорская Публичная. Козе понятно, что я отдам их в Салтыковку, но обидно, если они потом окажутся у какого-нибудь…

– Знаешь, что надо тебе сделать, – остановившись, задумчиво произнес завлит Толя. – Тебе надо посоветоваться с Симоновым, с Константином Михайловичем. Хочешь, я ему позвоню?

– Конечно, хочу!

– Расскажи-ка нам про эти свои книги.

3

Для любого книголюба имя Сергея Рудольфовича Минцлова легендарно. Оно овеяно вымыслами и сказками, а до революции он носил неофициальное звание: «хранитель Императорской Публичной библиотеки». Кстати, Минцлов имел непосредственное отношение к нашему городу: здесь он получил образование, окончив сначала Аракчеевский кадетский корпус, а затем и единственное в городе высшее учебное заведение – Нижегородский филиал археологического института. Минцлов еще несколько раз приезжал в наши края: в Городце он пытался купить знаменитую библиотеку купца-старообрядца Овчинникова, в которой числилось много первостатейных редкостей, но удалось ему тогда лишь переманить на царскую службу в столицу великого книжного писца Блинова, который, уже сидючи в Царском Селе, и создал большинство своих шедевров.

Наверное, я никого не удивлю, если скажу, что для любого книжника лучшее развлечение в свободное время – листать старинные каталоги книжных магазинов, аукционные ценники и описания различных библиотек. Однажды мне чудесным образом повезло, и я по случаю купил замечательный раритет под названием «Книгохранилище Сергея Рудольфовича Минцлова», изданный в количестве 50 (!) экземпляров в 1913 году. В каталоге перечислено более двух тысяч книг, в основном по русской истории, уничтоженных или запрещенных цензурой. Напечатать такой каталог стоило Минцлову больших трудов – цензура не пропустила бы его. Тогда Сергей Рудольфович пошел на хитрость и получил разрешение на печатание описи всей своей библиотеки с правом вычеркнуть издания, не имеющие библиографической ценности. Так желанный каталог увидел свет.

Листая эту редкость у себя дома, я с удивлением наткнулся на интересное описание – под номером 453 в каталоге значилось: «Авейде, Оскар. Записки о Польском восстании 1863 г. 4 тома. Варшава, 1866 г. Большая редкость; записки эти написаны одним из главарей восстания в крепости и напечатаны в количестве четырех экземпляров. Полного экземпляра не имеется даже в Императорской Публичной библиотеке».

Прочитал я эти строки даже не с удивлением, а с радостью, потому что я вспомнил, что эти четыре тома стоят на полке моего друга и моего книжного учителя Серафима. Он, конечно, прекрасно знал, какую редкость представляет собой этот замечательный четырехтомник, но, как писалось в дешевых романах о молодых людях в моем положении: беден, настойчив, энергичен. Серафим же был просто мудр; мудрость антиквара заключается в следующем: если на редкую вещь нашелся покупатель, ее надо продавать. Частично за деньги, частично в обмен, частично в долг – книги стали моими! Единственное напутствие я услышал от мудрого Серафима: «Упаси тебя Бог, если эти книги окажутся за границей. Этот комплект, как икона Рублева, – он должен остаться в России».

Уникальные книги встали на мою полку, и я радовался общению с ними. Оскар Авейде был одним из руководителей польского восстания 1861 года, потопленного в крови. Сидя в тюрьме, Авейде написал большой обзор о политической борьбе в Польше с 1834 по 1861 год, который перевели на русский язык и напечатали в типографии штаба военного округа в четырех экземплярах. Два комплекта передали комиссии по расследованию восстания, один преподнесли Александру II, а оставшийся редактор взял себе.

Стоит ли говорить, что для русского культурного человека все, что связано с Польшей, Литвой, Украиной, очень важно и болезненно интересно. Неудивительно: эти страны генетически православные, совсем недавно, в XVI веке, они были полностью русскоязычными, большинство именитых польских фамилий – Рюриковичи, а Скорина и Федоров печатали свои первые русские книги в этих краях.

В областной газете «Ленинская смена» напечатали мою небольшую заметку о книгах Оскара Авейде, а вскоре через московских друзей-книжников я узнал, что интерес к редкостям проявлен, причем не где-нибудь, а в Кракове и Вашингтоне.

Вот такую историю, примерно в этих словах, я рассказал завлиту Толе и художнику Бархину, гуляя теплой весенней ночью по Свердловке.

4

Спустя три дня после описанного разговора я уже был в Москве и общался с привратником «цековского» дома на улице Черняховского, где проживал Симонов и куда меня пригласили в результате телефонного разговора. Привратник – человек с голубыми глазами – с минуту молча разглядывал меня, прежде чем произнес: «Вам назначено, пройдите в соседний дом в третий подъезд. Слева от настенного факсимиле “К. Симонов” в вестибюле на первом этаже будет дверь. Позвоните и спросите Нину Николаевну».

В соседнем доме на первом этаже дверь открыла невысокая женщина неопределенного возраста, хотя, конечно, в годах, а вот глаза – живые, проницательные и умные.

– Проходите. Я знаю, что вы по звонку Толи из Горького. Константин Михайлович улетел сегодня в Польшу на съемки фильма, и, к сожалению, ему не удастся с вами пообщаться. Но он попросил меня все сделать для вас. Проходите в кабинет и выпейте со мной чашку-другую чая.

Кабинет был огромный, но не поражал обилием книг, которое для меня в те годы являлось показателем социального статуса. Кабинет площадью не менее сорока метров поражал обилием рисунков и портретов с дарственными надписями хозяину, среди которых автографы Пикассо и Хемингуэя были не самыми дорогими хозяину, как я понял по их расположению на стенах.

Чай был свежезаваренный, горячий, халву я не ел, наслаждаясь чаем.

– Дорогой наш гость, – начала Нина Николаевна, – «Мастера» сегодня у меня нет, ни одного экземпляра. Но завтра привезут из издательства две пачки, и я вам дам.

Речь шла о книге Михаила Булгакова «Романы», которая вышла в те дни благодаря стараниям Симонова. Я, конечно, горел желанием приобрести эту книгу любыми правдами и неправдами, но сделал равнодушный и озабоченный вид: мол, не ради этих мелочей, в конце концов, я приехал сюда!

– Нина Николаевна, спасибо, но это дело десятое, а точнее, номер три. А дело номер один – это книга Льва Давидовича «Литература и революция», которую я привез в подарок Константину Михайловичу, – я открыл свой большой походный портфель, достал книжку, завернутую в газету, и протянул секретарю. К тому моменту я был в нее уже влюблен и доверял бесконечно, хотя и безосновательно. – А дело номер два…

И я долго и нудно принялся рассказывать.

– О, я знаю, как вам помочь. Но для этого вы должны мне поверить и съездить в Ленинград, – произнесла Нина Николаевна, выслушав мой рассказ. – Я вчера разговаривала по телефону с Еленой Сергеевной Боганевич, она старший хранитель отдела рукописей и редких книг Салтыковки, а ее муж работал в этой библиотеке еще до революции вместе с Сергеем Рудольфовичем Минцловым.

– Как? С самим Минцловым?

– Да. В жизни часто бывают удивительные совпадения. Еще запомните одно имя: Павленкова Валентина Ивановна, завотделом комплектования, тоже хорошая знакомая Константина Михайловича. Езжайте в Питер прямо сегодня. Я сейчас позвоню на вокзал насчет билетов, а завтра утром вас будут ждать в Салтыковке. И дайте, пожалуйста, в руках подержать, если не жалко, ваши замечательные книги.

5

В 70-е годы Питер, а точнее Ленинград, был всесоюзным антикварным центром: именно там находилось восемьдесят процентов антиквариата страны, в Москве – двадцать, а в прочей России – остальное. В Питере жили самые солидные коллекционеры и искушенные библиофилы. Считалось, что в старой столице сохранилась преемственность библиофильства и дворянского коллекционирования с дореволюционных времен. Удивить Питер было трудно, но мне в те далекие годы удалось это сделать несколько раз.

Приехал я почему-то очень рано. Видимо, что-то перепутал с непривычки, сидя в ресторане на Ленинградском вокзале в Москве: обычно-то сидел в ресторане на Курском. Выйдя на Невский, я не торопясь прошел до «Сайгона», культовой кофейни на углу Невского и Литейного, где непонятным образом в те остродефицитные времена можно было выпить настоящий кофе. Здесь же у официанта можно было разжиться, если он признает в вас своего, и косячком-«беломориной», набитой анашой. У дверей «Сайгона» в тот приезд я впервые услышал грустную песню: «Ты, пожарник, не туши – это дым от анаши». Через год узнал, что автор этой песни – мой школьный товарищ Перфишка, он тогда учился в Ленинградском институте театра, музыки и кинематографии.

Часто, описывая полузабытое прошлое, гонишься не за правдоподобием, а за деталями, в которых тонет истина и начинаешь путаться сам. Вот и сейчас вспомнил, как тогда, свернув за угол Салтыковки, стал спускаться по широким гранитным или базальтовым ступеням к какой-то маленькой набережной, и сбоку неожиданно оказался служебный вход. Но в памяти всплывают такие же ступени, из гранита или базальта, которые вели к набережной Сены, около пожарного выхода из Лувра – через него мне пришлось тайком возвращаться в музей, чтобы забрать свой полиэтиленовый пакет с бумажником и документами, забытый в музейном туалете, который я никогда не нашел бы, если бы попытался зайти снова в Лувр как положено – через стеклянную пирамиду.

Однако здешний, ленинградский служебный вход вел в библиотеку и в отличие от парижского охранялся: из полуоткрытой двери навстречу солнышку высовывалось заспанное лицо сторожихи. В руке она одновременно зажимала дымящуюся сигарету, пачку «Стюардессы» и коробку спичек. Я почти наткнулся на это лицо с узенькими немигающими глазками.

– Курить будешь?

– Нет! Лучше скажи, как мне встретиться с Еленой Сергеевной Боганевич.

– А она тебя ждет?

– Да!

– Так я ее сейчас позову.

– Как, она уже пришла?

– Так она живет здесь, в библиотеке. У нее своя комната.

Через десять минут я уже сидел в старинном дубовом кресле, покрытом байковым одеялом, и пил горячий свежий чай из изящной «корниловской» чашки. Комната больше всего походила на чемодан: пять метров в высоту, шесть – в длину и три – в ширину. Фигурное окно было нестандартной формы и очень большое. Остатки лепнины на потолке указывали на то, что комната была когда-то частью большого зала. Кровать с никелированными шариками, тумбочка с электрической плиткой, на которой стоял зеленый эмалированный чайник, и огромная китайская шелковая ширма, закрывающая часть комнаты. Я уставился в высоченный потолок и подумал, что… но Елена Сергеевна меня перебила, угадав мои мысли:

– Курите! При таких потолках можно курить, не открывая форточек. Я сама курила пятьдесят лет: с пятнадцати до шестидесяти пяти. Десять лет как бросила, но люблю, когда при мне курят.

– А вы тут как?

– У меня рядом, на Герцена, комната в коммуналке, но я там почти не бываю. Там племянница с сыном живут. А эта комната по плану этажа идет как мой рабочий кабинет. Кроме пожарного, никто не возражает, да и тот не сильно. А у вас, дорогой мой гость, где книжки-то ваши замечательные?

– Да тут, с собой, в портфеле, – я достал газетный сверток и, разорвав, выложил четыре аккуратненьких томика на кровать.

Мне много раз в жизни приходилось видеть глаза и руки коллекционеров-фанатиков, но государственных фанатиков…

…Елене Сергеевне не просто был присущ фанатизм – ее ничто не касалось и не трогало, что органично не было связано с Библиотекой. Это была ее Библиотека.

Мы разговаривали о книгах и книжниках легко и на равных, то есть с интересом, пока в десять часов к нам в комнату не зашла молодящаяся, кокетливая дама лет сорока.

– Здравствуйте! Я – Павленкова Валентина Ивановна, заведующая отделом комплектования. Вижу, вы уже и познакомились, и чайку попили. Давайте мы пока не пойдем ко мне в кабинет и к директору, а решим все вопросы здесь, по-домашнему. Акт закупочной комиссии у меня с собой. Две подписи там уже стоят, осталось расписаться нам троим и проставить сумму. Елена Сергеевна, вы книги уже посмотрели?



– Да. Да! Посмотрела – очень хороший комплект!

– А вам, наш гость, придется посидеть здесь в библиотеке, пока не оформят покупку и бухгалтер с кассиром не вернутся из банка – это часов до двух. Привыкайте. Эта библиотека теперь ваша родная – сейчас в отделе кадров вам оформляют «Билет почетного читателя». Это очень высокое звание, только единицы имеют такие билеты.

– Валентина Ивановна, а может, я пока схожу на Невский в «Лавку писателя» да пивка попью, а к часу вернусь.

– Нет, нет, нет… Мы вас никуда отсюда не отпустим – мало ли что может случиться. Я ничего плохого не имею в виду, но если что – жди потом эти книги еще сто лет, пока их снова нам принесут. Так что посидите у нас. Вы же понимать должны, как мы все сегодня волнуемся. Для нас, государственного книгохранилища, важна не только физическая редкость этого издания. Социальная значимость этих книг выше многих инкунабул и эльзевиров и сравнима лишь с первоизданиями Пушкина: в девятнадцатом веке, как и в семнадцатом, как и сейчас, Варшава и Краков помнили и помнят, что Польша является одним из исторических центров славянского мира, православного мира и иудейского мира.

В город меня не выпустили ни погулять, ни пива попить, ни пообедать: заперли в отделе редких книг на замок и разрешили листать рукописки и читать неопубликованные поэмы Гумилева до тех пор, пока не явился бухгалтер из банка и не принес для меня деньги. Я так устал от впечатлений того дня и очумел от полученной суммы, что не стал дожидаться ни поздравлений со званием «Почетный читатель», ни пожеланий удач. Запомнил только, на всю оставшуюся жизнь, сидящую на кровати Елену Сергеевну, прижимающую к высохшей груди книги и обращающуюся ко мне: «Убедительно прошу вас, дорогой вы мой, еще Берга надо достать! Помогите нам!»

Из библиотеки я почти бегом рванул на Литейный, мимо «Академкниги», в арку, в скверик книжного черного рынка. Там царствовал Коля Баптист, или Колька-инвалида, наш, горьковский. Он сидел на скамеечке в кепке-мухоморке с каучуковым козырьком, добротном драповом пальто, ботах «прощай, молодость» и делал вид, что кормит голубей.

– Коля, мне бы «Романы» Булгакова!

– Пятьдесят рублей, – он протянул мне коробку из-под ботинок «Скороход», перевязанную голубенькой ленточкой.

6

В Ленинграде я загулял на несколько дней, но когда снова оказался на улице Черняховского в Москве, Нина Николаевна встретила меня радушно.

– Я ждала. Знала, что приедете поблагодарить. Проходите в кабинет Константина Михайловича и садитесь – сейчас будем пить чай. Вы мне все расскажете про мою питерскую старушку-библиоманку, я ее не видела шесть лет.

– Нина Николаевна! Мне так надоел этот чай. Может, выпьем по рюмочке коньячку? У меня с собой бутылочка!

– Честно говоря, мне тоже так иногда хочется выпить рюмку коньяку вместо чая. Давайте!

– Нина Николаевна! По-моему, обычай угощать чаем в России сохранился с восемнадцатого века, когда и чай, и кофе были на вес золота и служили признаком шикарного приема. А в наше время предложить гостю стакан сметаны было бы солиднее, вкуснее и полезнее.

Я уже понял, что хозяина снова не будет. Мы прошли в кабинет, я уселся в знакомое кресло, и мне показалось, что оно пахнет кожей, хотя старые вещи, как правило, теряют свои естественные свойства.

Мы пили коньяк, заедая дольками тонко нарезанного лимона, и курили: я – свою «Стюардессу», Нина Николаевна – «Казбек». Она передавала мне восторги и благодарности Симонова за книгу Троцкого, которая нужна была ему для подарка с розыгрышем какой-то старой большевистской колоде, бывшему особисту и бывшему члену ЦК.

– Константин Михайлович очень настаивал, чтобы вы снова приехали и пообщались с ним. Он прямо из Польши со съемок был доставлен в больницу, в Кремлевку, с давлением. Вчера уехал оттуда самовольно, заскочил домой на два часа и улетел в Волгоград на какую-то встречу ветеранов.

А приезжал он сюда из-за вас. У него к вам снова будет просьба. Запомните, есть люди, просьбы которых приятно выполнять. И знаете почему? Потому что эти люди сами всегда стараются выполнить чужие просьбы. Константин Михайлович из таких людей. Он велел мне на будущее спросить ваш адрес и телефон, и второе, – Нина Николаевна достала со стола и протянула мне небольшой заклеенный сверток с надписью «ул. Дунаева, д. 17-а, кв. 4» и большой красный том «Романов» Булгакова, – это вам подарок от Симонова и просьба: здесь в бандерольку завернута книга Константина Михайловича на испанском языке об испанских антифашистах, которых в разные годы от разных спецслужб в разных странах спасали журналисты-международники, которые в свою очередь часто были разведчиками. Так вот: в ней говорится и о судьбе вашего адресата с улицы Дунаева, а зовут его, запомните, Иосиф Григорьевич… Нет, не удивляйтесь, его настоящее имя Хосе Родригес. Его в тридцатые годы из Испании вывез Хемингуэй и долгие годы помогал ему скрываться во Франции. А потом, после войны, по просьбе Хемингуэя судьбой этого испанца занялся Симонов. Он уже почти тридцать лет живет в Горьком как эвакуированный под прикрытием наших замечательных орлов, – Нина Николаевна произнесла последние три слова шепотом.

На улицу Дунаева я попал на следующий день, благо родился и всю жизнь прожил в десяти минутах ходьбы от указанного дома. В этих улочках, переулках и проездах мне был знаком каждый дом, каждый двор, каждая деревянная, крашенная белой известью, помойка. Дом оказался в глубине двора, и был он небольшой, одноэтажный. За покосившейся калиткой палисадника стоял и смотрел на меня, приближающегося, Сефард. Тот самый, из моего детства, мало изменившийся за двадцать лет. Он как бы повзрослел, но не постарел, хотя ему и было за семьдесят: по-прежнему крупный, высокий, красивый, почти лысый, с круглыми глазами, оттопыренными ушами и загоревший до африканской, точнее испанской, смуглости.

– Здравствуйте, а Иосиф Григорьевич – это вы?

– Да, мой мальчик. Это я. А как поживает твоя бабушка? Я ее уже лет пять не вижу, раньше все в молочном «низке» встречались.

– Да ничего! Живет! Ей ведь скоро девяносто будет. А я вот вам подарок из Москвы от Константина Михайловича Симонова привез, – и я передал сверток с книгой Сефарду. Я не мог его даже мысленно называть как-то иначе. Мы с минуту стояли молча, после чего я, неожиданно для самого себя, спросил:

– Можно вам, Иосиф Григорьевич, задать вопрос?

– Можно, конечно.

– А вы знали, что вот тут, через два дома от вас, на улице Невзоровых, пятнадцать лет прятали Матьяша Ракоши?

В ответ он только улыбнулся.


III. Переплет