1
– Геночка! Я тебя не отвлекаю? Ты не очень занят?
– Да нет, не очень! – Генка всегда будет узнавать этот голос с хрипотцой, одновременно и заискивающий, и ищущий защиты. От этого голоса у Генки холодела спина и темнело в глазах, а голову заполняли невыразимые фантазии, точнее, их все можно было выразить двумя словами: «Эх, бы!..» И пятнадцать лет назад, и десять, когда Генка видел Леточку в последний раз, и сейчас он готов был идти за этим голосом или куда он прикажет…
2
…Пять лет Генка и его друг детства, одноклассник Вовка Саенко, как два молоденьких кобелька, увивались вокруг этой чудной девчонки по имени Виолетта. Велькой звал ее Саенко. Леточкой – Генка. Саенко водил возлюбленную в кино и на танцы, ходил с ней на лыжах и катался на лодке. Генка – писал Леточке письма, часами болтал по телефону, читая стихи, дарил цветы. И все-таки на последнем повороте, после четвертого курса, Вовка обошел соперника, когда тот уехал калымить, строить какой-то коровник в области со студенческим стройотрядом.
Вернувшись в город в начале августа, Генка был просто удручен жарой, пылью, вонью асфальта и неописуемым количеством мух. От мух не спасали ни мокрые бумажные мухоморы, лежащие в тарелках на всех столах и подоконниках, ни спирали липучек, свисающих с потолков во всех проходах и комнатах где ни попадя, ни мухобойки, в качестве которых чаще всего использовались сложенные газеты, валявшиеся кругом, с прилипшими остатками кровавых мушиных трупиков. Но особенно Генку расстроило сообщение родителей о том, что вся компания друзей, а с ними и Вовка с Леточкой, несколько дней назад уехали на турбазу «Липовая» около Васильсурска и ждут его там.
Генка в тот же вечер, поцеловав бабушку, быстренько добрался до пятого причала и сел на колесный пароход «Иван Крылов», идущий вниз по Волге. «Сел» – это сильно сказано, скорее, забрался: перелез через перила дебаркадера и спрыгнул на палубу стоящего под парами туристского судна. Тут, не обращая внимания на дежурного матроса, который очень кстати отвернулся, новоявленный путешественник, держась за металлический поручень, отправился вниз, в четвертый класс. На нижней палубе – горячей, металлической, пахнущей железом и соляркой – на газетах, ватниках, мешках спали, закусывали и вполголоса разговаривали одинокие мужчины неопределенного вида, женщины с детьми, студенты, да непохмеленные селяне. Они заняли полы всех коридоров, проходов и закутков и, присмирев от вибрации и гула, тупо ждали окончания путешествия.
В Василь пришли рано утром. Солнце только-только выползло и не успело еще сделать ничего хорошего – было зябко. До турбазы Генка добрался пешком где-то за час. Она уверенно расползлась по многочисленным живописным опушкам липово-дубовой рощи, выходящей прямо к Суре. Друзья встретили его, радостно галдя, разрывая на части, хлопая по спине и плечам.
– Ну вот, и у нас теперь есть полноценная волейбольная команда!
– Сейчас быстренько завтракать!
– Если нет спальника, жить будешь в главном корпусе!
– Белье у кастелянши возьмешь после обеда!
– Тогда же и за проживание оплатишь.
– Завтраком мы тебя покормим за свой счет!
Генка смотрел по сторонам, ища взглядом Виолетту и Вовку, пока кто-то не догадался:
– Ты ищешь своих женатиков?
– Саенко с Виолеттой?
– Они уже пошли переодеваться да – на пляж!
– Вон их палатка за кустом шиповника стоит.
– Ты пока у них брось свой рюкзачок.
– И плавки там можешь надеть.
Быстро съев на застекленной со всех сторон веранде тарелку пшенной каши и выпив стакан какао, Генка направился к дальней палатке, от которой навстречу ему бежала радостная Велька, громко крича:
– Геночка, как мы тебя ждали!
Она повисла у него на шее и расцеловала в обе щеки. Это было так горячо и незнакомо Генке, и пахнуло чем-то заманчивым и женским. Вовка, привязав крылья палатки, тоже уверенно направился к вновь прибывшему товарищу.
– Молодец! Здорово, что приехал. Давай, переодевай плавки и за нами на пляж, догоняй.
Вовка попытался обнять загорелую, улыбающуюся, тонкую Вельку за плечо, но та каким-то волнообразным змеиным движением выскользнула и, взяв его за руку, скомандовала:
– Пошли. – И, обернувшись через плечо, добавила уже Генке: – Мы тебя ждем.
Генка бросил свой пионерский рюкзачок около спальников, вытащенных прокалиться на солнце, и заглянул в палатку – там не было ничего, кроме плоского фонарика и пачки «Шипки» в углу. Солнце уже начинало припекать и пробивало брезент палатки почти насквозь, создавая внутри необычное освещение. Разглядывать Генке вроде бы было и нечего, если бы не ровное круглое пятнышко влаги диаметром не больше трех сантиметров, расползшееся ровно посреди пола палатки.
Как-то моментально, внезапно, сразу до Генки дошло, что эта маленькая, недавно потерянная капелька влаги – капелька их, Вовкиной и Велькиной, любви, любви настоящей и взрослой.
Он уселся на траву около палатки, выкурил взатяг, не торопясь первую за день сигарету, встал и, закинув за плечо свой легонький рюкзачок, направился в сторону деревни.
3
Пристань «Красное Селище» представляла из себя странное сооружение из остатков корпуса маленького древнего пароходика со снесенными надстройками. На палубе вместо них стояли две будки: туалет и каптерка, в которой мог прятаться от дождя шкипер. У берега, то по колено в воде, то по щиколотку в прибрежной грязи, около лодок с полуразобранными подвесными моторами, колдовали два щупленьких, обгоревших до кирпичного цвета деревенских мужичка. Со стороны они больше походили на детей. Даже голоса их, которыми они материли все, что попадалось на глаза, своей фальцетностью больше напоминали детские. Они издали заметили приближающегося Генку и, присев на корточки, замерли в ожидании.
– Молодой, тебе рыбы надо?
– Нет, братцы! Мне надо до Ядрина добраться. Сколько тут будет километров?
– Тут километров семь по Суре-то. Купишь нам две бомбы красного – мы тебя вмиг домчим.
– Да у вас же моторы не заводятся!
– А вот пока до сельмага сбегаешь, вернешься, мы уже заведемся. А до Ядрина мы тебя за полчаса доставим.
– Давайте, заводитесь – я пошел за вином, – согласился Генка.
До Ядрина оказалось не семь километров, а все пятнадцать, старый мотор «Москва» чихал и постоянно грозил заглохнуть. Радостные аборигены вдребезги запьянели после первой же бутылки, а после второй – задремали, сидя в обнимку на дне лодки. Генке пришлось перебраться на корму и брать управление в свои руки. Часа через полтора лодка ткнулась носом в песок около дебаркадера Ядрин.
От этого вонючего вина – «Волжского», со штурвалом на наклейке, – которое пришлось пить с местными для поднятия духа, в голове шумело, а на глаза наплывало багровое марево. Хотя, возможно, это было от солнца, которое палило нещадно, – пьяным себя Генка не ощущал. Но настроение становилось все хуже и хуже. Водитель самосвала ЗИС, которого Генка увидел на берегу, сидел на земле, в теньке от своего аппарата, и, притулившись к колесу, смачно покуривал самокрутку. Он обстоятельно объяснил Генке, что отсюда до Сеченова, где находится колхоз «Красный луч» с достроенным Генкой три дня назад коровником, может, напрямки и семьдесят километров, но каким путем ехать туда, он понятия не имеет, да и не поедет ни за какие деньги.
Генка добирался до Сеченова, точнее, до усадьбы колхоза «Красный луч», почти целый день. Почему-то все нормальные дороги и трассы шли поперек Генкиного генерального направления. Сначала от пристани он ехал с двумя здоровенными тетками на мотоцикле «Урал» с коляской. Они ехали не торопясь, все время вежливо и неназойливо матерясь, а та, что сидела за рулем, умудрялась еще и курить «беломорину». Потом его подобрал милицейский «газик», а в одном месте Генке удалось даже протрястись верст с десять на пустой телеге, запряженной подыхающей клячей, а хозяин с раздутым флюсом и зубной болью всю дорогу прошагал рядом, воя, мыча и пытаясь заговаривать с кобылой: он шел в поселковую амбулаторию выдирать зуб.
Добрался Генка в ставшее почти родным за последние два месяца село поздно, когда даже у местных большинство намеченных на день дел было уже сделано. А вот у Генки как раз остались незаконченные дела: во-первых, он не проставился и не выпил с председателем колхоза Александром Ивановичем. А как бригадир, закрывший все наряды и сдавший объект, он это сделать был обязан. Во-вторых, ждала его непоцелованной дочка Александра Ивановича Ладка. А уж как она в последние дни кокетничала да строила ему глазки… Ладка училась в университете, и Генка встречал ее изредка в городе: то на Откосе, то на Свердловке, в кафе «Космос», куда она заходила с подружками полакомиться мороженым. Она часто ездила в Москву к двоюродной сестре Мусе и ходила с той в театры, на концерты, на выставки. Она цитировала Рильке и Сэлинджера, и выговор был у нее на московский манер: «кАлбАса». Здесь же, у себя в деревне, она выглядела совсем по-другому! Длинноногая, загорелая, курносая, улыбчивая, брови и ресницы выгорели до цвета соломы, и говорила на нижегородский манер: «подожди немОнОго». В городе она щеголяла в мини-юбках, из-под которых иногда сверкали черные трусики, а здесь – босиком, в выцветшем сарафане. Но когда по-бабьи подтыкала подол, то были видны не только ее бесподобные ноги, но и то… чего не должно было быть видно!
4
Александр Иванович был скроен под медведя: вроде бы все помельче, но все равно медвежье. Вопреки обычаю от темна до темна околачиваться в правлении он был дома, сидел на крыльце и, когда Генка отворил калитку, приветствовал его с той хитроватой интонацией, которая у деревенских появляется к старости. А от серьезных мужчин воспринимается за чистую монету.
– Ну и чего ж ты, я тебя уже два часа жду! Обещался после обеда быть, а сам? Давай скидовай все с себя да умойся, да ноги ополосни – сразу человеком себя почувствуешь. Толька, – крикнул он своего младшего десятилетнего сынишку, – поди пособи Геннадию Ивановичу: полей ему из ковша. Ладка-то к Муське своей на аэродром пошла, – это уже обращаясь к Генке, – опять, чай, музыку через «Спидолу» слушают да про женихов лясы точат. Ты у них тоже теперь в женихах. Муську из Москвы, из университета-то, выперли. Да и Ладку-то нашу, наверное, скоро выгонят – в этом году я за нее просил, а на следующий не буду. Не хочет заниматься – пусть идет коров доить. Так что, похоже, скоро сюда обе придут. Это они мне, кстати, сказали, что ты сегодня приедешь.
Пока Александр Иванович с расстановкой мямлил, Генка успел скинуть свой заплечник, стянуть рубашку, снять сандалии-лапти и умыться, ополоснувшись по пояс, а потом, закатав до колен полотняные брюки и отойдя подальше от колодца на траву, вымыть уставшие ноги. Толька ему усердно поливал.
Сначала пили пиво и ели холодного копченого леща. Пиво было лысковское, разливное и пахло настоящей дубовой бочкой. Лещ был большой, зарумяненный, красный, прикипевший к железной решетке. Болтали о самом важном: о погоде, об урожае и о том, что и где можно достать и купить – битум, мотоцикл «Яву», импортные нейлоновые носки.
Хозяйка, председательша, Анна Ивановна появилась почти сразу после Генки. Она поставила на землю перед крыльцом две тяжелые сумки и, церемонно пожав ему руку, вежливо поинтересовалась:
– Хорошо ль добрался, мил человек? – И уже обращаясь к мужу, спросила серьезно: – Сань, вечерять-то в саду, чай, будем?
– В саду, в саду, Нюр, – ответил председатель, – только обожди немного: хотели бухгалтер с фельдшером еще подойти. С бутылкой придут. А может, еще и учителя нового приведут – знакомиться будем. Бухгалтер – по твою душу, – обратился он уже к Генке, – а фельдшер – это наш доктор. Он придет, спасибочки свои принесет, благодарить будет. Ну да мы его послушаем – он человек и приятный, и грамотный, и умный.
Большой трехметровый стол из строганой сосновой сороковки стоял под раскидистыми родительскими вишнями сразу за домом, в небольшой как бы зоне отдыха с цветничком, летней кухней и несколькими скамейками. За таким столом могла бы разместиться компания и побольше, не то что в десять человек: четверо мужиков, хозяйка с Генкой, Ладка с Мусей да Толька с приятелем. Дети быстро отстрелялись и убежали огородничать: в детстве все самые сладкие яблоки у соседей растут. Но все равно порядок был соблюден – пятнадцать минут посидели за общим столом: это как бы общий смотр. Девчонки тоже быстро перебрались на крыльцо: подсолнухи грызть и смотреть – кто пройдет по улице. За столом остались мужики, а на столе закуски – три бутылки водки были выпиты.
– Ну, чтобы государственное добро на вас больше не переводить, попьем нашей тепленькой, – объявил Александр Иванович своим гостям, а Генке персонально добавил: – Это я так нежно самогоночку нашу называю.
– А почему ее теплой-то надо пить? – удивился Генка.
– Нет, пить мы ее холодной будем – она в холодильнике стоит. А зовем мы ее так любовно по привычке: наше село Сеченово до революции называлось Теплый Стан. Если я тебе «сечи» налью, ты два дня с лавки-то не встанешь. Это бабка Марья настаивает свою приворотную на голубином дерьме, вот ее «сечей»-то и называют. Нет, ты ее даже не пробуй. И зря село переименовали: какое теплое имечко было – Теплый Стан.
5
Александр Иванович пошел за напитком в избу, а беседу за столом взял в свои руки тем временем сельский врач.
– Нет, председатель не прав. Нет лучше способа увековечить гениального человека, чем назвать его именем место, где он родился, или прославился, или основал его. Вон в честь Александра Македонского на земле сорок городов и городков названо, поэтому его и помнят все. Конечно, не все названия хороши. Максим Горький сам виноват: не брал бы глупого псевдонима – был бы город Пешков. Хотя тоже как-то не того. Жителей бы стали звать «пешками».
А прославлять маленькие города и села можно и нужно, только давая им имена великих земляков, чтобы знала вся страна, что питается она корнями из таких вот Теплых Станов и родятся в этих Теплых Станах Сеченовы. А то на двадцать втором съезде партии придумали, что Сталин уничтожил весь генофонд нации: расстрелял триста академиков да семьсот писателей. Сталин – негодяй, но генофонд нации – это не академики и писатели, а «теплые станы», «зименки» и «криуши», разбросанные по всей нашей земле. Вот и родятся, как у наших соседей, в Андросове – Ульяновы, а в Григорове – Аввакум.
Ведь когда Гитлер захотел стереть нацию как самостоятельную культуру, я имею в виду евреев, так он не Эйнштейна с Томасом Манном гнобил, а уничтожил все местечки на Украине, Белоруссии да в Литве: все эти Гродно, Хмельники да Жмеринки. И не стало хедеров, и не стало еврейских мамаш, поющих еврейские песни на еврейском языке своим еврейским младенцам. И пропали у еврейского языка корни, а у еврейской культуры – основа, хотя каждый думающий еврей на любом конце земного шара помнит, что его историческая родина не Израиль, а СССР.
– Да, это точно, – вдруг встрял в разговор молодой учитель. – Вот у моего однокашника по институту Мишки Царбаева, ну, настоящее-то его имя – Мирхайдар, да еще и отчество – Камальевич, родился сын. А в три года, в начале прошлого лета, он отправил его к матери в деревню, в Сергач, что ли, или где-то здесь поблизости. Ему говорили: «Ты что делаешь? Твоя мать русского языка-то не знает, а сынок – татарского. Как же они будут?» – «Ничего, – говорит, – хлеба захочет – по-татарски и загутарит, и закумекает». И вправду – в сентябре сынулю Мишка из деревни привез, а тот только по-татарски и лопочет – русский «забыл». И ученые считают, что двуязычные дети способнее, чем те, у кого родной язык один.
Вернулся председатель с трехлитровой банкой розового, всеми ожидаемого напитка и снова взял застолье в свои руки.
– Я боюсь, что ритуал общения с нашей очаровательной дамой, – он похлопал нежно ладонью по банке, – может затянуться, а для многих оказаться даже непосильным. Поэтому давайте закончим сначала со всеми делами. Ты, Исай Фомич, все бумажки с Геннадием подписал? – обратился председатель уже конкретно к своему бухгалтеру, который продолжал сидеть за столом, не снимая своей забавной брезентовой панамы и, постоянно улыбаясь, сверкать своими золотыми фиксами.
– Да-да, Александр Иванович, Гена и наряды последние, и сметы подписал, и я даже премию ему пятьдесят рублей выписал.
– А где премия? – удивился Генка. – Наряды-то я подписал, а премии не видел.
– Премия-то вот, – Исай Фомич вытащил из кармана чуть помятый конверт. – Только предупреждать надо: если бы не наши друзья, не было бы никакой премии. Мне ведь из Ядрина позвонили, что ты едешь.
– Теперь по порядку – доктор, докладывай: как у тебя дела?
– Все слава Богу, Александр Иванович. Оборудование новое для лаборатории сегодня получили, завтра разбираться будем. Вот целый день нашего нового товарища устраивал. Будет у нас учителем в начальных классах преподавать. Николаем Николаевичем зовут – знакомьтесь!
– Да кроме тебя, мы все с ним уже по четыре раза знакомы, – рассмеялся Александр Иванович. – Это только для тебя и новость, и радость.
– Конечно радость. Теперь у нас полноценное земство: фельдшер, учитель и священник, как Чехову мечталось, как Столыпину думалось.
– А где ты священника-то нашел?
– Александр Иванович, вы же были раньше секретарем партийным, это идеологический фронт. А теперь вы – как бы поп-расстрига. И все равно – люди-то за советом, как раньше к попу, так теперь к вам идут.
– Ты бы, доктор, за язычком-то своим следил, а то не ровен час! А? Ты уж тут и Сталина, не поймешь зачем, поминал. Смотри у меня, аккуратнее.
– Да Сталин-то – Бог с ним. А вот что касается Чехова и Ивана Михайловича Сеченова, нашего земляка, то здесь я вам расскажу интересную историю. Чехов и Сеченов были большие друзья. Причем Иван Михайлович, по-моему, не прочитал ни одного рассказа Антона Павловича. Это мы ценим Чехова как писателя, а современники знали его как великого врача, создателя и радетеля земской медицины и ученого-медика, защитившего диссертацию, имеющую мировое научное значение. Знаете, в воспоминаниях то ли Валентина Булгакова, то ли у Черткова описана сценка встречи Льва Николаевича с Чеховым. И вот Толстой-то и говорит ему: «Антон Павлович, вы бы не писали пьесы-то. А то ведь Шекспир плохо писал, а вы-то – еще хуже!» Так же и Сеченов буквально облизывал Чехова и даже грех на душу брал – отговаривал его от занятий организации земской медицины: таким важным он считал открытие Антона Павловича, связанное с лечением сложнейших заболеваний эмбриональными клетками. Так они называли специальные препараты, создаваемые из послеродовых отделений и из плаценты. Эти эмбриональные клетки обладают фантастической способностью моментально заживлять любые раны и регенерировать утраченные органы. А специально созданные препараты, применяемые профилактически, могли бы продлить жизнь человека лет на тридцать – сорок. Кое-кто даже кивал на столетних артистов МХАТа, знакомых когда-то с Чеховым.
Кстати, этими послеродовыми выделениями пользуются наши мордовские заплаточники, то бишь языческие священники, если по-простому по-советскому. Их немного осталось, но они существуют – я потом как-нибудь вам о них расскажу, если захотите. Вот они из остатков пуповины и послеродового места делают настойки и мази, которые потом используют для лечения ожогов, ран и даже раковых опухолей.
Только вот умерли они – наш академик Сеченов и доктор Чехов один за другим почти в один год и не оставили учеников и продолжателей для развития этой, может, плодотворной, а может, сомнительной или даже бредовой, идеи. Да… ходили слухи, что они кое-какие эксперименты над собой ставили, да ведь на чужой роток не накинешь платок. Вот и остался Чехов для последующих поколений писателем, а наш Сеченов – автором «Рефлексов головного мозга». Это ведь тоже кто-то постарался, что все сумели позабыть про их научные изыскания. А на Западе сейчас всерьез начали заниматься этими эмбриональными клетками, только никто уже там Сеченова и Чехова не поминает.
А я вот все, что связано с Сеченовым, – понимаете, он светило русского ученого мира, – собираю. Да… У меня имеются все прижизненные издания его трудов, статьи, что им написаны, и все, что публиковалось о нем. Удивительный человек. Болел душой за мужиков российских, что спиваются совсем, диссертацию на звание доктора наук написал о влиянии отравления алкоголем на человеческий организм. Да… Когда он читал публичные лекции, аудитории были заполнены слушателями до предела. Он был любимым профессором всех студентов. Владея в совершенстве тремя иностранными языками, он практически создал новый русский научный язык.
Понимаешь, учитель, предложения из его работ можно вставлять в школьные учебники родного языка. В его речах и статьях так и чувствуется что-то наше русское, деревенское: «по колику, по толику» или «на сей конец». Да… Забегай, Геннадий, ко мне, покажу свою коллекцию. Здесь-то, местным, это все неинтересно, а ты, я слышал, любишь книги. Да…
6
Многосодержательную и маловразумительную, хотя и любопытную, речь фельдшера прервали сначала какие-то далекие неразборчивые голоса, потом крики и стук входной калитки, тут же к ним добавились голоса Ладки и Муси. И все это уже вместе ворвалось в освещенное двумя фонарями пространство, посреди которого восседало за столом наше новоявленное земство.
– Саня, Александр Иванович, или ты сам разберешься тут своей властью, или я не знаю, что я с ними сделаю, – возглавляла всю заявившуюся кампанию разозленная, прямо-таки кипящая колхозница, по-другому не назовешь. Она держала Тольку одной рукой за ухо, а другой за волосы его приятеля, то ли Лешку, то ли Сашку.
– Тетка Матрена, отпусти Тольку, ты не имеешь права, – это Ладка пыталась выручить своего брата. Но та кипела, как самовар.
– Отойди от греха.
– Что случилось, соседушка, Матрена Захаровна? – обратился к ней с какой-то наигранной радостью председатель. – Неужели эти паршивцы твою яблоню обтрясли?
– Нет, яблоню они не обтрясли. Но они так гадко и грязно дразнятся, что ты должен об этом знать и принять какие-то меры. Не знаю, кто их этим гадостям научил – думаю, что не ты. Я такое первый раз в жизни слышу.
– Соседушка, Матренушка, да ты пацанов-то уж, может, отпустишь – у них слезы текут! А каких же гадостей-то ты от них наслушалась, что аж вся закипела?
– Вот этого я при тебе сказать не смогу. Пусть они сами расскажут. Спроси у них.
– А ну, пацаны, говорите, чем так тетку Матрену разобидели.
Мальчишки стояли молча, разглядывая землю под ногами.
– Мне что – два раза повторять? Мы ждем, ну!
– Бать, ну ничего особенного.
– А если ничего особенного, то тем более говори.
– Тетя Мотя, что вы трете между ног, когда идете? – произнес Толька почти шепотом.
– Что, что? – переспросил Александр Иванович.
– Тетя Мотя, что вы трете между ног, когда идете? – почти заорал Толька во весь голос, глядя прямо на сидящих за столом мужиков.
Те грохнули мужским громовым хохотом, да так, что у бухгалтера даже слезы потекли. А председатель строго сказал:
– Толька, три дня на веранде будешь сидеть, и никаких огородов, и никаких друзей чтобы я в доме не видел. Пошли вон! – И, уже повернувшись к довольной соседке, с некоторым удивлением и лукавством так вполголоса спросил: – А что ты там на самом деле трешь-то, Матренушка?
Генка встал из-за стола и быстро пошел, догоняя Ладу, которая направилась из сада назад на крыльцо, где ее дожидалась подружка.
– Ладушка, – Генка осторожно дотронулся до локтя девушки, – ты что, даже не поздороваешься со мной? Я ведь ради тебя приехал.
– По-моему, приехал ты ради стакана – будто в городе тебе никто не нальет!
– Да нет! Просто не мог же я твоего батьку не уважить. А сейчас пойдем, польешь мне из ковша у колодца. Я весь взопрел от вашей тепленькой.
Колодец – невысокий свежий сруб в пять венцов с небольшим навесом – стоял прямо в ограде председательского двора под молодой, но уже кудрявой березой. Ладка поливала ему из ковша, приговаривая:
– А не боишься, что приворожу? Говорят: «Знать, умыла – коль приворожила».
– Да теперь уж что – если сможешь, так приворожи.
Генка плескал себе на лицо и смотрел в небо: Земля проходила через поток Персеид, и те, сгорая в плотных слоях атмосферы, оставляли тысячи влюбленных девушек, загадавших свои желания. «Ну вот, а у меня даже нет никакого желания!» – подумал Генка.
– Ладушка, а ты не помнишь, что обещала меня поцеловать три дня назад, если я к тебе сюда приеду?
– Ну как же я буду тебя целовать такого пьяного? Да еще при Мусе!
– А давай Мусю твою проводим домой?
– Нет, Мусю я провожу сама. А тебе вот что я скажу: маманя постелила тебе на веранде, так ты полезай сейчас на сеновал – там свежего сена только что забили. И спи, а я к тебе потом приду. Давай, иди, залезай, там лесенка приставлена. Только не навернись оттуда да голову не сверни.
7
Проснулся Генка, когда солнышко уже начало припекать. Настроение было прекрасное, запах сена дурманил, и Генка не смог насытиться им за ночь. Отплевываясь, выбрался из душной сухой травы и разглядел у раскрытого лаза скинутые босоножки, а рядом – подсохшую за ночь блевотину.
Ладка в купальнике лежала на надувном матрасе, брошенном на скошенную лужайку перед крыльцом, и читала «Иностранку».
– Ну что, ухажер, как спалось? Мы с Муськой вдвоем к тебе залезали ночью, толкали-толкали, щекотали-щекотали – ты спал как убитый. Муська хотела к тебе в штаны залезть, да я ее отговорила. Она ужас какая бесстыжая. Вот так! А еще хотел целоваться! Тебе чего дать с утра-то: самогоночки или молочка, а может, чайку попьешь?
– Нет, ничего не хочу, – как-то приуныл Генка.
– Генк, да не грусти ты! Не лазали мы к тебе на сеновал. Как-нибудь, может, потом. В следующий раз я тебя обязательно поцелую! А сейчас я знаю, что тебе надо.
Ладка, изящно встрепенувшись, встала и вприпрыжку побежала в избу. Буквально через минуту она вернулась, неся в одной руке огромную четверть с темным напитком, а в другой – большую алюминиевую кружку.
– Вот чего тебе сейчас надо. Пей. Это квас маманин, хлебный, на изюме, с подпола – холодный. Сразу человеком станешь и возрадуешься.
Девушка как-то легко и уверенно присела на землю. Уперевшись в нее коленями, поставила кружку и налила ее полную. Первую кружку она выпила сама и только вторую подала Генке, уже встав с колен.
– Если мать будет сыта, дети всегда будут сыты, – произнесла она, протягивая Генке квас. – А теперь тебе уже пора торопиться. Муська на аэродроме место для тебя на самолет забила. Она же там диспетчер, и сегодня ее дежурство.
На аэродром ехали на велосипеде. Генка крутил педали, а Ладка сидела сзади на багажнике и пела пионерские песни: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой». Аэродром был довольно далеко: по крайней мере Генка крутил педали больше чем с полчаса, прежде чем увидел посреди выжженного поля небольшую теплушку-вагончик и полосатый конус-ветроуказатель. Чуть поодаль от них уверенно и очень солидно стоял «кукурузник» – По-2. В кожаной куртке и форменной фуражке, гордый, стоял, облокотившись о колесо, молодой летчик. Муся любезничала с ним, делая вид, что не заметила приехавших.
– Ну ладно, сейчас, – процедила сквозь зубы Ладка, – Муськ! Генка не верит, что ты лазила к нему на сеновал вчера. Скажи ему.
– Ты что, дура, что ли? Я что, дура, что ли, – лазить по сеновалам? Чай, не маленькая.
– Ну вот, теперь меня замечать будет! – И вдруг, повернувшись к Генке, Ладка застыла, потом ткнулась носом ему в щеку, чмокнув при этом и еще проговорив: – А это тебе поцелуй на дорожку. В следующий раз будет крепче – обещаю.
К отлету самолета успел вчерашний сосед по столу, местный врач. Во время перелета он завел свою любимую тему как раз в тот момент, когда Генку начало мутить и чуть не вырвало.
– Знаете, Геннадий, нашему Сеченову принадлежит первая попытка изучения физиологии человека в полете, он выяснил причину катастрофы при полете на аэростате «Зенит». Я считаю, и никто меня не переубедит в этом, что Иван Михайлович – основоположник авиационной медицины!
8
– Геночка! А если я тебя отвлекаю, может, вечером увидимся, я на два дня приехала – завтра уезжаю.
– Да-да, давай увидимся, я вечером свободен, – Генка просто ошалел, даже не знал, как реагировать на этот звонок. Он не видел Леточку десять лет и удивился от неожиданнсти. – Давай в шесть у памятника Чкалову.
Выйдя из редакции, где работал, вместе со своим приятелем и сослуживцем Борей Учаевым Генка успел зайти на веранду ресторана «Москва», где они выпили по стакану хереса и съели по бутерброду с бужениной. Это было очень удобное сочетание: двести граммов хереса за восемьдесят четыре копейки и бутерброд за шестнадцать – ровно рубль. По второму стакану им налили знакомые художники, которые что-то весело отмечали большой компанией, сидя за двумя сдвинутыми столами. Да и чего им не угощать: художники всегда были богаче журналистов. Потом веселая компания направилась продолжать праздник в художественную мастерскую Димы Арсенина – самую уютную и богемную точку города в это время суток, а Генка двинулся по направлению к памятнику Чкалову. Он шел по Свердловке, с трудом представляя себе, о чем будет говорить с женщиной, с которой не виделся десять лет, да и какая она из себя стала, он тоже не представлял. Приглашать Виолетту домой, чтобы знакомить с женой, Генке не хотелось – это было бы полным идиотизмом, вести в ресторан – он ни разу в жизни с женщинами по ресторанам не ходил, в кино – смешно, не дети. Хвастаться тоже Генке особенно было нечем: машины – нет, квартиры – нет, живет в общаге, чтобы не стеснять родителей, работает на трех работах, и поэтому – всегда при деньгах. Есть, правда, один козырь у Генки, есть чем ему гордиться: это книжка, тоненькая первая книжечка стихов «Лето», изданная в Волго-Вятском книжном издательстве. И в этой книжке есть даже стихотворение, посвященное Леточке, пусть без посвящения, но все ровно понятно, что это написано ей.
Все Генкины сомнения Виолетта развеяла сама: она уверенно подошла, взяла его за руки и подставила губы, вытянувшись вся к нему. Генка сочно, со вкусом ее поцеловал и даже почувствовал сладкую слюну у себя во рту.
– Я рада, а ты?
– Конечно, рад, – ответил Генка.
– Тогда пойдем гулять.
Они гуляли по Откосу. Генка даже не ожидал, что будет так щемяще радостно и удивительно легко: это новое общение. Они зашли в кафе «Чайка», выпили по фужеру шампанского, съели по мороженому и снова бродили, бродили – теперь уже спустившись через Александровский сад на нижнюю набережную, а потом поднявшись через Ивановскую башню в кремль… Виолетта не интересовалась Генкиной жизнью и его проблебами. Она знала, что у Генки есть жена, есть дочь, что он пишет стихи, работает на телевидении и собирает старинные книги. Как скучно! Все это неинтересно, по ее понятиям, и все это так мелко! У самой у нее были серьезные проблемы, и хотелось ими поделиться.
9
– Когда я родила Максима, мне почему-то стало казаться, что это твой ребенок и родила я Максима для тебя. Рожала тяжело, восемь часов, мучилась, теряла сознание, умоляла сделать мне операцию. Я поклялась, что больше никогда рожать не буду. Такие мучения испытать – и это в Германии, где, говорят, рожать в десять раз легче, чем у нас в стране.
А Максима я и сейчас считаю как бы общим вашим ребенком, настолько вы с Саенко были разными и настолько дополняли друг друга, что стали для меня как бы одним мужчиной, просто выполняли разные функции. И знаешь еще что интересно: я тебя никогда не забывала, я всегда, все десять лет считала тебя частью своей жизни – просто ты временно почему-то отсутствуешь.
А вообще в Германии многое для нас, офицерских жен, неоправданно легко, а что-то непонятно сложно. Саенко – практикующий хирург, майор, заместитель начальника госпиталя, то есть зам. главврача. Это значит: еда, посуда, мебель, шмотки, билеты на концерты (а наш Потсдам – в двадцати километрах от Берлина), машина с шофером, если надо – без проблем! Потсдам – маленький старинный немецкий городок со своими легендами и привидениями. Я целый день могу про него рассказывать: где там Сталин жил, как Берия приезжал, как Черчилль с кровати упал!
Один район у нас называется – Русская колония. Там давным-давно, сразу после войны с Наполеоном, поселили пятьдесят русских солдат, которых наш царь Александр подарил своему другу Фридриху, ихнему королю. Срубили там русским мужикам избы деревенские, разбили огороды с фруктовыми садами и обженили на немках. Эти пятьдесят солдат составили хор русской песни, прямо как у Александрова. Местный король тех времен – какой там был: Фридрих или Вильгельм – очень любил русское хоровое пение. Вот эти русские избы до сих пор стоят.
Мы живем в маленьком немецком особнячке, хотя это и положено только генералам и полковникам. Принадлежал он до войны какому-то гитлеровцу, не знаю какому. А вот соседний знаю кому – Шуленбургу, последнему фашистскому послу в СССР, который вручил Молотову ноту об объявлении войны.
Возле военного городка расположен огромный старинный парк с дворцами. Этот парк больше похож на лес: в нем водятся зайцы, лисы, белки, косули. Прямо от дворца через луговину, заросшую камышами и осокой, панорамный выход к двум озерам: Святому и Девичьему. В них плавают лебеди и построены купальни для офицерских жен. Солдатам вот уже десять лет как купаться запрещено – приказ министра обороны.
Генка и Виолетта остановились напротив входа в гостиницу «Россия» на с детства любимом и родном Откосе. Какое-то время молча наблюдали, как солнце своим раскаленным задом осторожно садилось на горизонт. В том же направлении – на Стрелке – стоял обезглавленный собор Александра Невского. Сейчас в нем был рыбный склад – Генка когда-то подрабатывал там ночным сторожем. В лучах заходящего солнца храм не выглядел мертвым – он скорее выглядел забытым. Без куполов он походил на какой-то фантастический шлем былинного русского богатыря, на время оставленный здесь, на Стрелке. Но вот явится богатырь, возьмет свой шлем, сдует с него пыль и – снова в дозор защищать святую Русь. Правее, за заливными лугами, чернели, зеленели, а точнее, угадывались бесконечные заволжские леса.
– Леточка, знаешь, все, что ты рассказываешь мне, кажется игрушечным и сказочным – как будто бабушка книжку мне читает. А вот там, – Генка махнул небрежно за реку, – там все настоящее. Если вон с того берега идти на север, то до самого Полярного круга ты лишь один раз пересечешь железную дорогу Воркута – Ленинград в районе Котласа, а остальные несколько тысяч километров будет только лес, тайга – и ни одной дороги, ни одной деревни, ни одного человека. Там под буреломами и завалами, образованными упавшими вековыми елями, журчат необыкновенной красоты речки с хрустальной водой. На дне таких речек видны несгнившие прошлогодние листья, а по этим листьям ночами ползают удивительные животные – раки. Глаза их, вылезшие из орбит на специальных отростках, горят красными огоньками, усы – шевелятся, а клешни всегда подняты в ожидании встречи. В старые времена в этих речках, поговаривают, мылось золото, да и сейчас наверняка не перевелись любители этого ремесла. По непролазным, непродираемым буреломам и чащобам гуляют сейчас разжиревшие за лето хозяева этих краев – косолапые мишки. Маются они – уже скоро, скоро на зимний отдых. Старые бобры вывели на прогревшиеся прибрежные бугры своих подросших за лето неуклюжих отпрысков – учат их резать молодые осины – это их исконно бобровое дело. А в деревнях ни вишенки, ни яблоньки нет: земля за Волгой – ой, холодная. Эти деревни вместе с лесами скоро завалит снегом вместе с просеками и тропинками, и обступят их тогда настоящие большие волчьи стаи, и на несколько месяцев замрут деревеньки от холодного лунного света и волчьего воя.
10
– Ген, ты что, смеешься надо мной, что ли? Я ведь поплакаться приехала, совета попросить, а ты?
– Да нет, я не смеюсь. Просто ты так рассказываешь, будто хвастаешься. Ты упиваешься тем, что живешь за границей, что твой Саенко – майор, что ты можешь покупать иностранные шмотки. Для меня все то, что там, за рекой, – первозданнее, важнее и правдивей, чем вся твоя заграница. Это как океан, как огонь, это – природа. А ты мне про какие-то купальни.
– Ты ничего не понял, глупый! Да – купальни, тряпки, концерты. И в то же время каждый день, каждую минуту – сознание, что ты здесь присланный, засланный, высланный: как угодно, но до дома без особого разрешения тебе не добраться. Но самая главная дрянь всего нашего заграничного положения, что все эти военные городки пропитаны адюльтерами. Командование только что и занимается примирением офицерских жен с застуканными офицерами или наоборот. То, что происходит во всех крупных больницах и госпиталях между медсестрами и врачами, особенно во время ночных дежурств, весь мир знает. И надо научиться все намертво забывать или иметь какой-то тормоз в башке, чтобы об этом не думать.
Два года назад Саенко буквально на коленях умолял меня родить второго и добился своего. Я пошла на это, но не смогла: на третьем месяце начались истерики, каждый день, каждую ночь я думала только об одном – как я буду рожать. Я вспоминала Максимкины роды и обмирала со страху, я теряла сознание, меня всю колотило. Я уговорила Вовку разрешить сделать аборт, обещала ему родить чуть-чуть попозже.
И вот полгода назад мне позвонила какая-то добрая душа, сказала, что у моего ненаглядного в соседнем городке вторая семья. То-то он наладился туда чуть не по два раза в месяц ездить на консультационные операции для местных немецких студентов.
Я его выследила. Подкараулила в аэропорту, когда он провожал ее в Москву в отпуск. Видела, как он ее целовал, как они прощались, – все, что мне рассказали по телефону, было правдой. В тот же день я встретилась с Вовкиным командиром, рассказала ему все и отпросилась на неделю к маме. Вовка ничего не знает о том, что я задумала. Командир обещал, что та дамочка в Германию больше не попадет, – такие кадры нужны и на Родине. А вот мама, мама меня не поняла: разводиться запретила строго-настрого. Я ведь и Максимку в Германии оставила, чтобы никто раньше времени там не встревожился. Что мне делать, скажи?
– Поедем в гости.
– Поедем. Только сначала скажи!
– Разводиться!
– Ты уверен?
– Уверен. А хочешь, я тебе стихи прочитаю.
– Свои?
– Конечно. Я ведь книжку первую выпустил. В Союз писателей меня, конечно, не примут, но это первый шаг.
– Да я тебе еще в пятнадцать лет говорила, что ты писателем будешь. А про книжку мне кто-то из наших говорил. Только ты что-то мне не торопишься ее подарить. Мог бы и с автографом.
– Да я подписал тебе ее, – Генка вытащил из кармана маленькую светлую брошюрку, больше похожую на блокнотик. – Вот! А теперь слушай:
Все, моя радость, до свиданья,
Писать не буду, ты – права:
Все эти глупые слова
Печальней долгого прощанья.
А если все пройти сначала,
Как будто нам пятнадцать лет
И не было совсем, и нет
Всего, что с нами было, стало:
Свиданий странные часы
И дни-мгновенья между ними,
Но для чего мы приходили —
Увидеться и вновь уйти?
А что мы ждали – было глупо!
Ну что же, кажется, пора,
Какие жалкие слова
Идут в последнюю минуту!
Писать, звонить? – Пожалуй, нет!
Ведь вспомним, так приедем сами.
Прощай! Спасибо! Вот на память!
Как глупо – память в двадцать лет.
11
Некоторое время шли молча, и заговорила первой снова Виолетта.
– У меня для тебя тоже кое-что есть. Только дома. Но не у мамы, а у Ритки, сестры – я у нее остановилась. Во-первых, кожаная куртка из спилка, коричневая. Мама ее для Саенко моего купила. Да больше не мой он. И не повезу я ему эту куртку. Вы с ним как были одного размера, так и остались – ничего с вами не случается. А тебе эта куртка так классно будет. Я прямо представляю, как ты в ней со сцены стихи читаешь. Только она дорогая – сто двадцать рублей. Ты найдешь такие деньги? Смешно: я даже не спрашиваю – нужна ли тебе такая куртка, настолько уверена, что она тебе понравится.
– Ну, у меня сейчас с собою нет. А через неделю будут – мне из Москвы должны прислать. У меня в Москве в четырех букинистических магазинах на комиссии книги стоят. Я езжу туда два раза в месяц и имею по триста рублей примерно. Ну, да только тебе это неинтересно. Птичкам деньги не нужны.
– Каким птичкам?
– Да неважно. Это поговорка такая.
– А если неважно, тогда поедем за курткой. У меня там есть еще один подарок для тебя, уже бесплатный. Который ты просил.
– Как просил?
– А помнишь, я тебе звонила несколько лет назад?
Генка припомнил, как два года назад в редакции раздался звонок и сквозь трески и шипы далекий, трудно различимый женский голос попросил у него совета:
– Что интереснее на выбор купить в ГДР в антикварном магазине: маленькую книжечку Ломоносова, изданную в восемнадцатом веке, в золоченом переплете, или большую папку раскрашенных гравюр с картин из Дрезденской галереи?
– Конечно, Ломоносов, – ответил Генка и, только положив трубку, с сомнением подумал: уж не Леточка ли это его?
– Так это была ты?
– Да, а ты что, не узнал?
– Нет, было плохо слышно.
– Ну вот, теперь мне все понятно. Мы тогда собирались в отпуск домой, и мне хотелось купить тебе что-нибудь в подарок. Я позвонила Ритке, сестре, и попросила узнать, что тебя интересует. Она у кого-то спросила и написала мне, что тебя, кроме старых книг, ничего не интересует. А как я тебе куплю в подарок старинную книгу – в этом хоть что-то надо понимать! Вот я тебе и позвонила. Боялась, что ты со мной не будешь разговаривать, а ты просто не узнал меня. И книжка эта так и валялась тут у мамы два года. Вот сейчас я тебе ее и подарю.
– Ну, не сейчас – сейчас мы с тобой едем в гости.
– В какие гости? Ты мне уже третий раз про это говоришь, а я не пойму. Говори, – Велька как-то неуклюже обхватила Генку одной рукой под мышку, а другой за плечо и прильнула к нему на какой-то миг. – Говори, а то никуда не поеду. – И в этот миг Генка ощутил, как мелко дрожит его Леточка, и понял, что может сейчас образоваться между ними большая и неизлечимая трещина. Он обнял ее крепко двумя руками и поцеловал то ли в глаз, то ли в нос – куда-то в лицо. Она сразу как-то обмякла, чуть-чуть отодвинулась и тоном на все согласной произнесла:
– Ну, ладно, поехали в гости твои. Только ты мне все объясняй и рассказывай.
12
– По пути к тебе на свидание я встретил друзей-художников. Они сегодня выполнили крупный заказ по изготовлению художественной мозаики и получили хорошие деньги. Это такие деньги, которые не снились твоим полковникам и генералам «ограниченного контингента». В утвержденных государственных прейскурантах на исполнение художественных работ, которыми пользуется худфонд, цена на выполнение мозаик – пятьдесят рэ за квадратный метр. Теперь посчитай, сколько получил художник Дмитрий Дмитриевич Арсенин за свои мозаики в вестибюле Московского вокзала. А теперь я тебе скажу, что торец пятиэтажной панельки, на котором кирпичами выложен треугольник паруса и птичка чайка, тоже посчитан как художественная мозаика и там тоже выплачены деньги по тому же прейскуранту. А это – двенадцать на пятнадцать метров – девять тысяч рублей на троих за неделю. Вот после этого можно уже заниматься и творчеством. Да и творчество современных художников не хило стоит. Председатель закупочной комиссии Художественного музея, а одновременно и его директор, Вася Шатура – большой друг Димы Арсенина. И вот с год назад Дим Димыч попросил меня помочь отвезти в музей его картину «Огненная Узола», большая такая, метр на метр. На ней тетка изображена в красном сарафане, и расписывает она хохломскую братину. Я помог, а заодно поприсутствовал на заседании ежемесячной закупочной комиссии. В тот день были куплены две картины: небольшой холст великого Валентина Серова за двести рублей у какой-то восьмидесятилетней старушки, старой дворянки, и Димина «Огненная Узола» за полторы тысячи рублей. Я думаю, что комментарии тут не нужны: вечером и Шатура, и я, и еще с пяток Диминых друзей-художников ели шашлыки в ресторане «Москва». Вот сегодня вечером в мастерской у Арбенина в Кузнечихе будет вечеринка, на которую мы с тобой приглашены. Там будут артисты, поэты, художники и вообще лучшие люди города. Ты была когда-нибудь у художника в мастерской?
– Нет!
– Тогда слушай и не перебивай. Хотя можешь перебивать и спрашивать, когда чего не поймешь. Итак, мастерская у Дим Димыча, а он недавно стал заслуженным художником РСФСР, это одна из городских достопримечательностей. Когда к нам приезжает какая-нибудь звезда, или чиновник с особыми полномочиями, или гость особый, то ребята из конторы глубокого бурения заранее выясняют, что любит этот знатный визитер: охоту, рыбалку, девочек, баню, бильярд, преферанс. Так вот, на самый крайний случай у начальства есть фишка – посещение мастерской Арсенина. На полу у него половики домотканные, на стене под потолком коллекция донец прялок городецких резных да расписных, настоящих, девятнадцатого века; на подрамниках, в киотах да на полках – иконы красоты неписаной и восемнадцатого, и семнадцатого века, и строгановских писем, и есть даже Симоном Ушаковым подписанная икона. Самовары на стеллажах – штук шестьдесят разных форм: и шариком, и в виде груши, и репой, и орех, и арбуз. А чаем Дим Димыч угощает тоже из самовара: растапливает его лучинками, потом заряжает сосновыми шишками, а труба для вытяжки выведена у него прямо в форточку. Самовар тот у него «варшавского серебра», то есть мельхиоровый, с ручками из слоновой кости и с краном в виде петушиной головы, а сам на кошачьих лапах. Для музыки у него есть настоящий трактирный граммофон и пластинки старинные: церковные хоры да Шаляпин с Плевицкой. А для Петра Лещенко и Алеши Димитриевича у него есть проигрыватель трофейный, американский, и пластинки тоже довоенные, румынские, что ли. Хотя правды ради надо сказать, что и современная электроника у Арсенина самая что ни на есть классная: магнитофон «Грюндик», и крутит он на нем Глена Миллера и Чака Берри, а холодильник – «Дженерал электрик», и влезут в него два барана да еще десять ящиков пива. Ты не слышала про модного сейчас московского художника Илью Глазунова?
– Нет! Откуда я могу знать всех ваших художников?
– Ха-ха! Это не наш художник! Это сейчас один из самых модных художников в мире! Он писал портреты короля Швеции и папы римского, Джинны Лоллобриджиды и Леонида Ильича Брежнева. Но вот лет десять – пятнадцать назад Глазунов приехал сюда к нам, в заволжские леса да на Светлояр, писать иллюстрации к романам Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах». Поработал он замечательно, а на постой определился по старой памяти к своему товарищу по учебе в Репинской академии Дим Димычу Арсенину. Вот тут он очумел от коллекций Димочкиных и заболел на всю жизнь страстью к древнерусскому искусству. Вот к Арсенину-то в мастерскую мы сейчас с тобой и поедем, прикоснемся к провинциальной богеме.
13
Полтора десятка двухсотметровых художественных мастерских для лучших заслуженных или заслуживших их художников города располагались в специально спроектированных мансардах брежневских пятиэтажек нового спального района Кузнечиха. Здесь, на окраине города, а с другой стороны, всего-то пять километров от центра по спидометру, было художникам очень уютно. За оврагами сельские просторы – садись и пиши, всегда рядом есть товарищ, к которому можно зайти и взять взаймы тюбик белил или десять рублей, и почти каждый день в какой-нибудь из мастерских отмечалось поражение или победа, день рождения или выставка.
Городской артистически-художественный мир жил купно, соборно и широко, делясь друг с другом и славой, и хлебом. Однако из всей творческой аристократии только художники могли похвастаться стабильно высокими заработками, только они научились получать гонорары из бюджетных средств. Из артистов на приличные заработки могли рассчитывать те, что попадали в обойму столичных кинематографистов: Дворжецкий, Самойлов, Хитяева. Из писателей – которые были вхожи в московские издательства, лауреаты государственных премий – Кочин и Шуртаков. О журналистах и телевизионщиках вообще говорить не приходилось: с них денег не брали, даже когда на бутылку сбрасывались! А вот мастера резца и кисти сумели доказать городским властям, что все сделанное без их ведома – некрасиво, неряшливо и даже безобразно. Были они сами и заказчики, и дизайнеры, и исполнители, и председатели худсоветов, и приемных комиссий. Так, в одной мастерской, бывшей церкви Успенья Божьей Матери на Ильинке, одновременно ваялись Витькой Бебениным замечательный Град-камень, что уверенно встал у подножья Кремля, а Юрочкой Уваровым – «плачущие солдаты», с автоматами и касками в руках, которых они в количестве тридцать штук поставили напротив всех сельсоветов всех райцентров области.
Дмитрий Арсенин, заслуженный художник и председатель Союза художников, был фантастически обаятельным человеком, любимцем женщин, щедрым и хлебосольным хозяином, а в нужный момент и меркантильным дельцом. Раз, редко два раза в месяц он устраивал для избранных друзей-приятелей такие пьянки-вечеринки, которые часто затягивались до утра, а иногда и на два-три дня. Конечно, посторонний наблюдатель мог подумать, что в этот дом мог войти кто ни попадя, однако это не так. Дим Димыч был очень строг в подборе компаний, и случайные гости, хотя, бывало, и попадали в его мастерскую, долго здесь не задерживались.
Дмитрий Арсенин лично распахнул двери перед Геннадием и Виолеттой, когда те поднялись к нему на шестой этаж. Генка сунул небрежно Дим Димычу пакет, в котором были упакованы две бутылки водки и батон московской колбасы: позаботился Генка, заскочил в буфет ресторана «Россия», отоварился, а то, не ровен час, мог его Димочка прямиком, не пуская в дом, отправить к шинкаркам в татарский район на Сенную площадь за напитками. Арсенин так же небрежно засунул пакет в какой-то здоровенный кувшин из казаринской черной глины. После он троекратно, как-то нарочито по-православному поцеловал Генку и наклонился, прижавшись всей своей бородой к Виолеттиной руке.
– Знакомь! – манерно обратился он к Генке.
– Димочка! – Несмотря на пятнадцатилетнюю разницу в возрасте, у них сложилась вот такая нежная манера обращения друг к другу. – Это моя хорошая знакомая, точнее, школьная подруга, с которой мы не виделись бог знает сколько лет. А последнее время она вообще жила за границей, в Германии. Можно, мы у тебя побалдеем немного, покучумаем, покурим, попьем чайку? Знакомую мою зовут Виолеттой, а для меня она Леточка. Я не говорил тебе о ней никогда?
– Нет, а жаль! Леточка, – обратился он уже к Виолетте, – можете звать меня просто Дима или Дмитрий без отчества. Проходите, располагайтесь и подумайте над моим предложением. Я сейчас работаю над циклом портретов – жены декабристов. Ты знаешь, старик, мой пушкинский цикл графики уже превысил триста листов! Так вот, Лета, мне бы хотелось, чтобы вы мне позировали. Нет-нет, вы не то сразу подумали. Я хотел бы с вас писать портрет Полины Гебль. Та была француженкой, а вы – почти немка. Так что думайте.
– Да я не немка!
– Ну, почти! Почти немка! Геночка, ну и пока не забыл: твоего Адрианова я спать не оставил – с ним в прошлый раз неприятность случилась, как бы опять не оскандалился. После того как он спел нам «Варяга», я попросил его любимых друзей-учеников Аракелова да Чурдалева отвезти Юрку домой. А в общем, проходите, располагайтесь, я вас представлять никому не буду.
14
Мастерская художника состояла из двух помещений: первое – рабочее ателье с шестиметровыми потолками, с узким проемом такой же высоты вдоль торцевой стены дома и с лебедкой, чтобы можно было без проблем спускать на землю крупногабаритные работы. Вдоль одной из стен до самого потолка были построены стеллажи из строганого соснового бруса, на которых торцами были составлены около сотни законченных и незаконченных работ, да и просто чистых холстов, уже натянутых на подрамники. На столах в стопах лежали десятками чистые художественные картоны, в каких-то немыслимых тазиках и коробках. Сотнями сгрудились полуиспользованные изуродованные тюбики масляных красок. На всех полках, идущих вдоль огромных мансардных окон, в неимоверных количествах стояли крынки, кувшины, корчаги, кунганы, самовары, черепа, каски и шляпы, гипсовые отливки античных форм и модели парусников и самолетов. Трудно было представить, кому и зачем это все нужно в таких количествах. Но дальше взор невольно задерживался на нескольких громоздких дореволюционных деревянных манекенах, стоящих из угла в ряд, на которых были надеты настоящие старинные наряды и платья. Мордовское платье-сарафан с нагрудным двойным гайтаном из царских серебряных рублей. Здесь красовалось полное праздничное одеяние православного священника из синей, золотом расшитой ризы с епитрахилью, филоном и поручами, и еще – богатое, украшенное бисером и речным жемчугом барское вечернее платье из алого панбархата с высоким кружевным черным жабо. Взгляд разбегался от обилия необычных, а точнее, непривычных для обыденной жизни вещей: столы на львиных лапах, кресла с подлокотниками в виде топоров, сундуки, окованные жестью и покрытые домоткаными накидушками из лоскутов. Однако все это органично использовалось присутствующей публикой и создавало почти уют. На этих сундуках, креслах и за столами со стаканами и сигаретами в руках расположились по двое, по трое с десяток колоритных личностей: все были мужского пола, сорока – пятидесяти лет и почти все с бородами. Они были заняты своими разговорами и что-то негромко и сосредоточенно обсуждали. Но одна пара вдруг обратилась к вошедшим:
– Гена! Старичок! Христа ради, подойди к нам, разбей наш спор.
– Мужики, – Дим Димыч держал вечеринку в своих руках, – это мои гости, и дайте мне их сначала усадить за стол и налить штрафную. А потом, я обещаю: Генка – вам, а Леточка украсит нашу компанию за столом.
Арсенин повел вновь пришедших во вторую залу, которая по размерам не уступала первой, только высота потолков была стандартная. Это была действительно гостиная: на стенах висели картины – подарки друзей, огромный пятиметровый стол был уставлен братинами, ендовами, мисками и плошками с ложками хохломской работы.
Здесь в этой деревянной посуде разбирались: недавно на худсовете был отвергнут рыбацкий набор работы молодой Наденьки Лушиной. Причина небанальная: встретила молодая романтическая семеновская красавица в городском Ковалихинском овраге травку с листиками необычной красоты. Да завернула в эти листики все двадцать пять предметов своего рыбацкого набора для ухи. И только на худсовете старики разглядели, что это конопля!
За столом сидели человек десять-двенадцать мужчин и женщин. Были здесь и совсем девчонки лет по семнадцать, были и солидные дамы годов по сорок-сорок пять.
Вошедших все приветствовали и даже приглушили «Грюндик», который хрипел голосом то ли Рубашкина, то ли Реброва. Да только недолго просидел за столом Генка: шепотом извинившись перед своей спутницей, он вышел в первый зал-мастерскую, где его ждали спорившие бородачи-художники.
15
Генка вернулся к своим друзьям-бородачам очень радостный. Вообще-то он и в гости шел к Дим Димычу только ради того, чтобы повидаться с Миром и Макаром. Обоим – где-то под пятьдесят. Оба открытые, красивые, жизнерадостные и смешливые.
Мир был родом из Архангельска – самый что ни на есть настоящий помор. Но его происхождение сыграло с ним злую шутку: если все его друзья-художники были модно увлечены поисками путей к вере и Богу, собирали и вешали у себя в квартирах иконы, крестили где ни попадя лоб, заставляли детей учить Символ веры и «Отче Наш», тайно свершали обряды крещения и венчания, искренне или нет, но искали дорогу к Храму, то Мир относился к богоискательству яро отрицательно. Он выполнял завет отца, а у поморов это строго: никогда не креститься и в церковь православную не ходить.
По каким-то местным обычаям еще до революции отец Мира в семилетнем возрасте был отдан, по разнорядке, в услужение в знаменитый Сийский монастырь. Пинки, тычки, затрещины и более жестокие наказания – это все, что осталось в памяти мальчика за семь лет жизни при монастыре. И когда в двадцатом монастырь закрыли, мальчик вернулся в семью с довольно своеобразным убеждением: церковь уничтожает личность и дело это надо оставить бабам.
Мир стал весьма успешным художником. Даже умудрился по линии комсомола, вместе с Эдуардом Радзинским и другими талантливыми ребятами, побывать в Штатах и написать там портрет президента. За что получил благодарность и какие-то неимоверные подарки, от которых сумел ловко отказаться, что говорило не только о его художественных талантах и связях в Москве, но и о политической дальновидности.
Макар тоже слыл легендарной личностью в художественной тусовке города. Родившись в древнем знаменитом селе-городе Горбатове, он очень рано стал известным и востребованным художником, можно сказать, мастером. Но потом вдруг все наработанное в городе бросил и надолго, на несколько лет уехал на Дальний Восток, где продолжал много и успешно работать. Его уже начали забывать, когда Макар вдруг внезапно вернулся в родные края. Да не один, а с десятилетней девочкой, которую где-то удочерил. Какая трагедия случилась с родителями этой малышки, никто из близких Макара так и не узнал. Вскоре тот женился на модной и талантливой художнице, очень стильной и красивой женщине Маргарите, дочери народного артиста и известного композитора. Заведенный ими дом в Семенове, изба в Горбатове, художественные мастерские в центре города всегда были открыты для творческих людей: артистов, писателей, журналистов. Но это же, возможно, сыграло роковую роль в судьбе их семьи: Марго начала пить, пить страшно, как пьют только в России, со скандалами, пьяными дебошами и с белой горячкой… Сначала ее пытался лечить легендарный профессор-психиатр Иванов. Но поняв бесперспективность своих методов, передал больную любимому ученику Яну Поланду, благо тот был человеком богемным и близким к кругам, в которых постоянно вращалась Марго. Хотя Макар с Марго официально развелся, он продолжал ее нежно любить, жалеть и ухаживать за ней по мере необходимости. Однако полный разрыв между ними произошел как бы неожиданно и совсем недавно. Ян Поланд через какие-то министерско-международные и масонско-мафиозные связи раздобыл совершенно новый французский препарат «эспераль», который хирургическим путем вшивают в заднюю мышцу алкоголику, предварительно взяв с него подписку о неизбежном печальном конце в случае нарушения режима. Вот эта-то «спираль» и была зашита талантливой красавице Марго. А спустя месяц Макар плакал, и успокаивал его Юра Адрианов, обнимая. А скорбели они оба, глядя, как их любимица Маргоша, стоя без юбки перед большим зеркалом, по-звериному рыча от боли, выковыривала окроваленными ножницами и пальцами из своей ягодицы то, что осталось от страшной французской «торпеды». И текла кровь по некрасивой белой ноге этой, оставшейся для них навсегда красивой и талантливой пятидесятилетней женщины.
16
– Геночка, старичок, – бородачи радостно засуетились, увидев приближающегося к ним Генку, и тут же налили ему рюмку, и уже протягивали нацепленный на вилку белый маринованный гриб.
– Послушай, старик, – обратился к Генке Мир, – ты у нас тут самый начитанный и самый образованный. Рассуди наш спор. Вот этот старый трухлявый пень, – Мир презрительно указал пальцем на Макара, – собрался жениться. Он сказал Валерке Шашурину нашему колдуну и комсомольскому одописцу, что, мол, это вы, поэты, рано помираете, и вас жизнь не любит, а мы, художники, живем долго. Мы с Валеркой и с Юркой Адриановым пытались его отговорить – бесполезно.
– А на ком хоть он собрался жениться-то? – Генка искренне удивился и обернулся к Макару.
– Да на Галке. Помнишь, он ее сюда неделю назад приводил, а ты ее еще Белоснежкой назвал.
– Макарушка, да ей же еще пятнадцать лет. Кто тебе разрешит на ней жениться? Это дело подсудное – растление. Она вся такая худенькая, бледненькая, из локтей сучки торчат; я не видел, есть ли у нее зубы, но ресниц-то точно нет, да и вместо косички какой-то мышиный хвостик.
– Сам ты мышиный хвостик. Ничего ты не понимаешь в настоящей русской женской красоте! Все с какими-то торговками якшаешься. И лет ей не пятнадцать, а семнадцать, а на Руси это возраст замужества. Она приехала из Лукоянова поступать в театральное училище, да не прошла. Вот теперь у подружек в общаге живет. Все остальное меня не интересует – я ее люблю и хочу, чтобы она была моей законной женой. И хочу, чтобы вы ее тоже полюбили.
– Дружище, да мы ее будем любить даже тогда, когда она тебя через пятнадцать лет бросит, став здоровенной толстой торговкой. Чтобы вместе счастливо прожить жизнь, надо ее вместе построить. А ты ее, свою Белоснежку, хочешь затащить в свою, уже готовенькую, жизнь. Как бы она ей ни нравилась: тусовка, общение, люди, проблемы, заботы, работа, – это все создал или культивировал вокруг себя ты сам. Это – не ее. И есть три варианта развития событий. Либо она постарается все перестроить под себя – и тебя, и нас, либо вырвет тебя из этого твоего-на-шего мира и утащит, чтобы создать какой-то другой, новый, уже под «вас-вместе» скроенный, либо она не примет весь наш круг и, поняв, что это не для нее, просто уйдет.
– Гена, ты чего-то не понял. Галка – это не Маргарита, я хочу иметь семью, у нас будут дети. Не считаю я себя стариком, как наш Мир. Я еще долго собираюсь жить. Это вон поэты ваши хлюпики – живут до сорока: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский. А мы, художники: Левицкий – восемьдесят семь, Айвазовский – восемьдесят три, Шишкин и Лагорио тоже до восьмидесяти только чуть-чуть не дотянули.
И вообще все это – пустой разговор, через неделю – свадьба, и ты – в числе гостей. А сейчас давай лучше встречать гонцов – кажется, праздник продолжается. Вон явились: наш Луис Корвалан со своим помощником, великим нижегородским поэтом Уваровым.
17
Дверь с шумом раскрылась, На пороге появились еще два бородача: поэт Уваров с большим белым лицом, обращенным в потолок, видимо, из-за небольшого роста, и художник Павлов, заросший так, что не было видать ни шеи, ни лба, ни носа, ни щек – одни горящие глаза. Они втащили в центр мастерской огромную бельевую выварку, полную живых раков. Те, серые, вращали усами, глазами, клешнями, создавая какую-то фантастическую, живую, кипящую массу.
Павлов тут же потребовал, чтобы Мир налил ему выпить, а Уваров начал громким голосом командовать кухней и приготовлением раков. Как бы невзначай у Арсенина в заначке оказалась десятилитровая фляга красного грузинского «Саперави», которое привез ему в подарок с Кавказа тот же Уваров. А что может быть вкуснее красного «сухаря» с вареными раками?
– Павлов, – обратился Генка к выпившему и от этого повеселевшему патлатому художнику. Почему-то все обращались к нему по фамилии, – что это они решили тебя Луисом Корваланом обзывать?
– О, Геночка, это очень изящная и впечатляющая история, и я тебе ее обязательно расскажу. Да прямо сейчас, пока Уваров кулинарит. Слушай! – Павлов уселся на разбитое кресло со стаканом в руке, Генка пристроился рядом, да и Мир с Макаром затихли, прислушиваясь. – Ровно неделю назад, копейка в копейку, часы можно проверять, мы с Левой Виноградовым, Жорой Кабачинским и Юркой Уваровым очень хорошо отдыхали на «козьей тропке» за драмтеатром, смотрели на закат и выпивали – оприходовали несколько бутылочек «Биле мицне». Тут-то нас и прихватили наши замечательные стражи порядка на Свердловке: Толя и Коля. Да ты их должен знать – эти молодцы чистят карманы у подвыпивших клиентов из ресторана «Москва». Они заперли нас на «козьей тропке», зайдя с двух сторон, и решили с нас что-нибудь поиметь. Лева Виноградов сунул им удостоверение Союза журналистов, а Жора Кабачинский, раздухарившись, стал очень вальяжным тоном рассказывать, что я самый главный художник города.
Наши «колобки в погонах» завелись и велели мне что-нибудь нарисовать на рекламном театральном щите – стоял там, загороженный кустами. Уваров дал мне несколько угольков из недавно прогоревшего кострища, и я быстренько их обоих нарисовал. После изучения моего творчества эти два общественно признанных негодяя решили, что мои деяния уголовно наказуемы, и отвели всех нас в пикет милиции, что сбоку от кафе «Дружба».
И если трех моих друзей отпустили после выяснения личности, то меня наутро вытащили на какое-то судилище, возглавляемое майором милиции Пал Климентьевичем, который сделал вид, что меня не знает. Там мне объяснили, что в течение пятнадцати суток я буду либо таскать щебенку во дворе управления, либо рисовать стенгазеты для всех райотделов, причем рисовать по-хорошему, а не так, как вчера.
Не знаю, чем бы все это кончилось, только Дмитрий Дмитриевич Арсенин – теперь я его зову только по имени-отчеству – позвонил генералу УВД товарищу Усачеву и сказал, что его парадный портрет почти готов и надо бы его посмотреть. Портрет, как вы понимаете, писал Макарушка. Генерал приехал его смотреть, и наш Арбенин сумел объяснить генералу, что лессировки на кителе сумеет выполнить только лучший художник по кителям – Павлов.
Вот так я стал Луисом Корваланом. Того, с легкой руки академика Сахарова, обменяли на антисоветчика Буковского, а меня – на портрет генерала Усачева. А какой из себя этот Корвалан, я даже не представляю. А ты, Генка, представляешь, какой он из себя?
18
– А чего его представлять? Я его видел еще до того, как он пластическую операцию сделал. И, можно сказать, почти выпивал с ним. Это тоже интересная история, и, если вы еще в состоянии слушать, то могу и рассказать.
– Сейчас узнаем у Уварова, когда будут готовы раки, и тогда…
– Пускай рассказывает – я эту историю знаю, – Уваров уже подошел к компании и стоя попивал из стакана в подстаканнике крепкий чай.
– Это было несколько лет назад. Мы с Валеркой Шашуриным и Юркой Уваровом вместе поехали в Москву, каждый по своим делам. Валерка – выхлопатывать комсомольскую путевку от журнала «Огонек» на БАМ для Славы Жемерикина и для себя: Славе пора было академиком становиться, Валере отрабатывать членство в Союзе писателей, куда его только что приняли. У Уварова новая книга выходила в «Современнике» – надо было верстку читать. А я должен был сделать репортаж со съезда художников. Поэтому прямо с вокзала Шашурин поехал в «Огонек», Уваров – в издательство, а я – в гостиницу «Россия» к нашему любимому Дим Димычу.
Мы с ним быстренько сходили к администратору, где Дима договорился, что меня поселят в номер, который он в двенадцать дня освобождает. Как он сумел договориться – не знаю, но лучше бы он этого не делал, потому что дальше началась чертовщина.
В этом огромном двухместном номере, из окна которого была видна Красная площадь, после обеда собрались и Уваров, и Шашурин, и наш телеоператор Глеб Бабушкин, который приехал в Москву на редакционной машине… К ним присоеденились какие-то шальные московские художницы, поклонницы Дмитрия. Все было весело, как будто мы не виделись друг с другом год. Кто-то регулярно бегал в буфет, откуда притаскивалась очередная пузатая бутылка коньяка «Москва».
Забыл сказать, что при всем этом присутствовал, но не участвовал Димин, а точнее, теперь уже мой сосед по номеру. Он лежал, завернувшись с головой в одеяло, на своей кровати и не подавал никаких признаков желания с кем-либо знакомиться. Так продолжалось несколько часов. Дим Димыч меня предупредил, что сосед этот – какой-то министр из Молдавии – отличный мужик, просто он устал.
И вот в тот момент, когда в шумных компаниях люди перестают обращать друг на друга внимание, сосед по номеру вдруг откинул одеяло и довольно уверенным голосом с приятным металлическим тембром произнес:
– Друзья, прекратите пить дрянь! Я слушаю вас уже четыре часа, вы все замечательные ребята, и мне кажется, что две коробки, которые стоят в стенном шкафу – для вас, а не для старых проституток из Совмина, которым я их привез.
С этими словами он встал с кровати, как был в майке и трусах, подошел к стенному шкафу, накинул на себя шелковый черный халат с серебряным драконом на спине и, нагнувшись, достал из коробок четыре бутылки: две «Негру де пуркарь» и две коньяку «Белый аист». Он сел в наш круг легко и уверенно и так же уверенно наполнил всем стаканы, комментируя свои действия:
– «Негру де пуркарь» – этот сорт вина никто из вас еще не пробовал. Мы его изготовили специально для космонавтов. Красное вино лучше всего выводит радионуклиды. В продаже его никогда не будет. С гарантией на десять лет. Видите – на этикетках нет никаких выходных данных. Да и на этикетке коньяка нет ни завода-изготовителя, ни звездочек. Это – спецзаказ.
Через час Иван Иванович, так звали молдавского министра, как оказалось, сельского хозяйства, выставил на стол еще четыре бутылки: две красного, две коньяку. Мне надо было уже торопиться на встречу: в шесть я договорился в «Молодой гвардии» встретиться с Геной Серебряковым и обсудить один небольшой литературный проект. К тому же он опубликовал несколько моих стихотворений в альманахе «Поэзия» и надо было проставиться. Я на всякий случай простился со всеми, кто был в номере, кроме Ивана Ивановича, и отправился на встречу.
Кабинет Гены в редакции, куда я заявился с пузатой бутылкой коньяку, был пуст. «Ждите, его вызвал главный, скоро будет», – объяснили мне коллеги из соседних кабинетов, куда я заглядывал. Главный – это Анатолий Иванов, Герой Социалистического Труда, к нему в кабинет заглянуть наглости у меня не хватило. И я выбрал, думаю, оптимальное решение: уселся за серебряковский стол, поставил бутылку с коньяком перед собой и, положив голову на руки, задремал. Разбудил меня минут через двадцать толстомордый мужик. Он держал в руке наполовину наполненный моим коньяком стакан и разговаривал со мной.
– Ты почему спишь, когда к тебе обращается поэт?
Поэтом оказался живой классик Володя Фирсов. Он где-то потерял свою бутылку коньяку и подумал, что моя бутылка – это его. У него в тот день было три повода: во-первых, вышла очередная книжка, во-вторых, он подписал эту книжку министру Щелокову, и, в-третьих, он вчера залудил классную поэму на печатный лист. Книжку мне Фирсов подписал, коньяку мы с ним и Геной выпили и отправились домой. Я не был пьян, я был как-то странно перевозбужден, поэтому и называю все, что произошло потом, чертовщиной.
В арке соседнего с издательством двора мы наткнулись на убитого человека: у него было перерезано горло. Убитый был тщедушным мужичонкой лет сорока. Он сидел, привалившись к кирпичной стене, в ватнике без ворота, и его перерезанная цыплячья шея неприлично торчала… Кровь была алая. Мы все трое побежали в разные стороны искать милицию. Первым нашел патруль я. Два сержанта посмотрели мой паспорт, спросили, где я живу, и велели идти спать в гостиницу и забыть обо всем.
Однако в гостинице чертовщина продолжилась. Иван Иванович лежал в своей койке с открытыми глазами и никак не реагировал на мое появление. Телефон в номере звенел не умолкая, и я поднял трубку. Басовитый женский голос спросил, не в этом ли номере проживает Иван Иванович Разин. Я подтвердил этот факт и добавил от себя, что тот не в состоянии разговаривать по телефону. Тогда женский бас сообщил мне, что он, то есть бас, принадлежит заместителю председателя Совета министров Российской Федерации Нелли Ивановне Кудрявцевой, спросил мое имя-отчество и попросил открыть чемодан из зеленого сафьяна, который должен быть у нас в номере. Мне стало немного не по себе, но какая-то эйфория наполняла меня, и я не очень-то соображал, что делаю. Голос настойчиво просил подтвердить, что в чемодане находятся норковое манто и черная большая каракулевая шуба, и сообщил, что через десять минут будет у меня в номере. «Как?» – удивился я. «Так! У меня телефон в машине. Я уже подъезжаю».
После того как гороподобная шестидесятилетняя женщина, больше похожая на вяленую щуку, чем на человека, забрала у меня из номера чемодан, мне вроде бы стало спокойнее. Попутно я узнал, что она пыталась много раз спасти Ивана Ивановича, но безуспешно, «а вот тебе, Геннадий, я очень благодарна. Если что надо помочь, звони!» – и сунула мне визитную карточку.
Когда она ушла, мой молдавский министр застонал и шепотом позвал меня:
– Гена, если я сейчас не выпью, то умру.
– А где же две коробки с вином и коньяком? – удивился я.
– Я все подарил вашим друзьям. Я думал, что мне этого уже не надо, – шел третий час ночи.
Я надел пиджак и пошел по коридору, практически ни на что не надеясь. Вы не представляете, что такое коридоры гостиницы «России», – это десятки километров. Там до своего номера можно час добираться. И тут я вспомнил разговор Фирсова с Геной Серебряковым о том, что под гостиницей есть закрытый зал – ресторан, соединенный подземным коридором с Кремлем, и что сегодня там будут отмечать прибытие Луиса Корвалана. Я понял, что я ищу! И нашел лифт, на котором поднимались из этого подземного ресторана наверх грязная посуда и скатерти. Более того – я сумел на этом лифте спуститься вниз и взять там со стола, за которым сидел Луис Корвалан, бутылку водки!
Когда я вернулся в номер, там уже ждал очень чистенький и аккуратненький молодой человек лет тридцати. Он пожал мне руку и вручил визитку: «Частий Олег Павлович. Внешнеторговое предприятие. Технопромимпорт. Зам. директора».
– Геннадий Иванович, – обратился он ко мне, – вы не то прочитали. Главное – адрес: площадь Лубянская, дом сто один. У меня к вам нет никаких претензий – есть одна просьба. Вы сейчас выпиваете с Иваном Ивановичем по рюмке водки «корвалановской», ложитесь спать, а утром я вас провожаю на вокзал и сажаю в поезд.
Вот такая история, как я чуть не выпил с Луисом Корваланом.
19
– Геночка, милый, давай уйдем отсюда, – Виолетта уцепила Генку под руку и горячо затараторила ему в ухо: – Я все понимаю, что тебе эти люди и интересны, и близки. Это твои друзья. Но меня здесь ничто не греет. Я тут ничего не понимаю и не хочу понимать. Я хочу болтать только с тобой. Пойдем гулять. Просто гулять по улицам.
Они ушли не прощаясь. Уже на первой лестничной клетке остановившись и прижавшись к Генке всем телом, Леточка обернула к нему лицо с закрытыми глазами. Генка целовал эти закрытые глаза, гладил волосы и судорожно вдыхал незнакомый и одновременно волнующий каким-то ожиданием этот чужой, или, точнее, позабытый и затянувшийся на целое десятилетие миг.
В центр, до площади Свободы, ехали на попутке за два рубля. Гуляли по «скверику павшим борцам», что напротив оперного театра, все бродили вокруг неповторимого по своей несуразности памятника, удивляясь, как здорово выросли голубые елки за прошедшие десять лет. Теплый, совсем не осенний дождь, который недавно прошел, основательно все промочил. Блестели асфальт, садовые скамейки, фонарные столбы, и ветки с уже поредевшей листвой в свете качающихся фонарей создавали фантастические причудливые гало. Опавшие кленовые листья под порывами ветра прыгали, как ночные воробьи, по тротуару, пока их не настигала лужа. И все-таки это была уже осень.
– Ге-ен! Пошли ко мне домой. Я мясо пожарю: Ритка сегодня на базаре купила и мне оставила, а сама уехала. У нее и бутылка сухого есть в холодильнике.
20
Мясо съели быстро. Вино выпили быстро. Потом долго сидели на кухне. У Генки даже дыхание перехватило от неожиданности, когда Виолетта подошла к нему, сидящему на табуретке, сзади, прижалась, обхватила голову, взъерошив волосы, и, подув в них, шепотом спросила:
– Хочешь, я разденусь?
Генка встал, крепко-крепко прижал к себе свою Леточку и так же шепотом почти скороговоркой зашептал:
– Нет, Леточка, я этого не хочу, я этого боюсь. Я знаю, что я тебя сейчас обижаю, а может быть, даже оскорбляю, но мне этого не надо. Ты ведь это сейчас делаешь потому, что тебе плохо. Ты думаешь, что так сумеешь отомстить Саенко. Еще ты думаешь, что я тоже хочу ему отомстить. Только это все неправильно. Я не хочу и не могу разрушить тот идеал, которым пророс насквозь. Как бы это парадоксально ни звучало, но ты – моя первая женщина. Ты – первая, потому что благодаря тебе я научился подавать даме руку, дарить цветы, волноваться, писать стихи и мечтать. Ты – первая, о ком я подумал, что она станет матерью. Безотносительно к себе. Ты – первая, кто заставил меня понять, что мир делится на две половины и что я никогда не сумею совершить то, к чему предназначены вы. Прости меня! Я сейчас эгоистичен, как голодная свинья, и единственное мое желание на сегодня – чтобы ты не разрушила во мне себя! Я знаю, что ты меня не понимаешь, да и не стремлюсь к этому. Прости!
– Какая же я дура, Генка.
– Нет, ты не дура, ты – правильная! Просто я живу воспоминаниями. Прости, но я должен уйти. Прямо сейчас.
На улице снова моросил дождь. Уже холодный и осенний. Генка застегнул на молнию свою болоньевую куртку, напялил капюшон и, засунув руки в карманы, понял, что там лежит маленькая чудесная книжечка, которая негаданно досталась ему на память о первой любви.
Это была «Риторика» Ломоносова 1748 года издания.