КОГИз. Записки на полях эпохи — страница 27 из 30

1

Генка любил ездить на охоту с отцом, а не с друзьями-при-ятелями, которым надо за три зори расстрелять триста патронов по всему, что шевелится: по лягушкам, по муравьиной куче, по веточке, что колышется на ветру на вершинке самой высокой березы, а то и просто по бутылкам, которые тоже начинают шевелиться в сумерках, стоя на пеньке, – попей-ка три зори! Но и со стариками-охотниками, которые знают все повадки дичи и все привады на свете, Генка не любил ездить: соберутся пять-десять человек за одним столом в забытой Богом деревне или у костра и начинают травить про то, как один ловил крокодилов в питомнике на Кубе, а другой застрелил больного льва в зооцирке. Но все это, конечно, после того, как констатируется факт, что охоты в этом году не будет. Это все не скучно, нет – весело, но не надо это называть охотой.

Русская охота – это когда ты идешь по лесу, а за тобой травинки не пригибаются, когда рыбы, птицы и все зверье принимают тебя за своего и не шарахаются в стороны. И не надо забираться в глухомань, за сто верст от ближайшей деревни. На той самой полянке, где городской обыватель из года в год собирает грибы-ягоды, сторожкий правильный охотник встретит лицом к лицу и «хозяина», и лося, и мышкующую лисичку. И радость охоты не в стрельбе и не в трофеях, а в сознании, что природа принимает тебя как часть своего.

Отец Генки, как и сам Генка, не был большим фанатом охоты и рассматривал ее лишь как один из способов оттянуться, вырваться из-под городского, все выдавливающего – и идеи, и здоровье, и саму жизнь – колеса суеты. На охоте, где незаметно и естественно происходит смена привычек, нормально было лечь спать на сеновале или на порубленный еловый лапник в сапогах или, не умывшись, пойти к обеденному столу, которым служит полуметровый сосновый пень. При таких божественных поведенческих метаморфозах возможны инверсии и в обычных житейских умозаключениях. Вот тогда, поковыряв деревянной щепочкой в банке с тушенкой, и начинают глубокие обсуждения классической музыки, русской литературы и истории, способов постройки бани или рациональности высиживания дикой уткой своих утят. Запретными темами, точнее неинтересными, в силу однозначности бывают: политика, потому что Россия – Родина и поэтому всегда права, и женщина, потому что она в первую очередь – мать, а следовательно, святая.

В эти редкие охотничьи дни Генка безумно любил своего отца, который, будучи крупным партийным работником, в городе всегда казался замкнутым и недоступным; даже в разговорах с близкими он был либо безапелляционно резким, либо язвительноироничным до обиды. Генка не мог себе представить обстоятельств, при которых он мог бы отказать отцу, пригласившему его в лес или на рыбалку.

В том далеком году, когда произошла эта история, Генка с отцом решили поехать на осенний утиный перелет в Тихую Гавань. Так назывался дикий стихийный палаточный поселок, ежегодно выраставший летом на песчаных пляжах Волги пониже села Великовского и тянувшийся на несколько километров до Барминского острова. В отдельные годы здесь стояло до сотни палаток: артисты и спортсмены, учителя и врачи, инженеры и профессура всех мастей предпочитали любому другому виду отдыха жить в брезентовых домиках на золотых песках, созерцая широкие плесы, образованные несколькими искусственными дамбами. Глубокие ямы под этими дамбами-перекатами были местами жировки разной соблазнительной рыбы. Предпочитавшие спокойный, обстоятельный и продуманный промысел стояли на якорях, на своих любимых точках, и ловили «на кольцо» лещей или ставили подпуска с живцами в расчете на судака и сома. А более азартные и спортивные по складу характера спиннингисты осматривали в восьми– и двенадцатикратные бинокли с верхней точки пологого берега рябь перекатов и, только завидев подозрительные всплески, похожие на гулянье жереха, бросались к своим «казанкам» с «Вихрями», дергали шнур и мчались к месту охоты.

Белоснежные трех– и четырехпалубные гэдээровские красавцы-лайнеры не пугали ни рыбу, ни рыбаков, из-за дамб проходили они по далекому от песков фарватеру, под самыми горами. Ночью из серебристых красавцев теплоходы превращались в скользящие светящиеся города, с которых доносились усиленные мегафоном голоса массовиков-затейников и музыка. «Две девчонки танцуют, танцуют на палубе…» И тогда, несмотря на всю прелесть палаточно-костровой жизни, хотелось, пусть ненадолго, туда – на палубу.

Река была оживленной, и часто ранним утром, когда из-за стоящего над водой густого рассветного тумана не было видно ни зги, неслись издалека и во всю ширь настойчивые тревожные гудки: кто-то сел на мель и предупреждал идущих в серой мге. И это несмотря на то, что сотни бакенщиков каждый божий день вымеряли фарватер и проверяли правильность установки бакенов.

Бакенщики были настоящими хозяевами реки, и их маленькие домики, с несколькими приусадебными грядками, стояли обычно у самой кромки воды, на отшибе больших прибрежных сел и деревень. Часто неприметные, торчали эти домишки через каждые десять-пятнадцать километров вдоль всей огромной реки вверх и вниз от Тихой Гавани. Только в отличие от обычного деревенского домика-усадьбы при таких постах бакенщиков нередко имелись огромные сараи, в которых хранились сети, оханы, бредни, невода, жаки, лодочные моторы, весла, мерные шесты, багры, канистры с маслом и бензином: городские пристраивали здесь на хранение лодки и все свое рыболовнотуристское снаряжение.

Генка с отцом оставляли свою деревянную лодку-великовражку у Василича, старого бакенщика, жившего в своей неказистой избушке под Зименковской горой. Под той самой, на которой стояли два огромных зеркала радиотелескопов – с их помощью известный научный институт налаживал связи с внеземными цивилизациями.

Жил Василич со своей Нюрой, такой же, как и он, маленькой и сухонькой, беззубой и всегда приветливой. Жили они за счет реки и многочисленных рыбаков-охотников, которые не обижали стариков и не только презентовали батон колбасы, банку тушенки или полмешка гречки, но и выполняли их незамысловатые просьбы по хозяйству: привезти валидолу с корвалолом или новые очки, либо отремонтировать катушку магнето старого подвесного мотора. Часто гости просто оставляли им с десяток рублей, что было серьезным подспорьем при натуральном хозяйстве. Правда, над домиком и его жильцами ощущался витавший дух серьезной мужской сыновней заботы: младший сын Колька тоже был бакенщиком, и его дом стоял ниже по течению, но в пределах видимости. Сыном он был хорошим, но человеком неприветливым и городских туристов недолюбливал.

Генкин отец обладал удивительным чувством обстановки. Он умел перевоплощаться применительно к новому месту. В тот день, спустившись с горы от Великого Врага к избушке бакенщика, он уселся, не заходя в избу, на завалинке рядом с дымившим цигаркой Василичем, попросив свернуть и ему козью ножку с махоркой. Отец не то что не курил, а и всем пацанам, начинавшим курить, придумывал всякие гадкие прозвища. А тут – пожалуйста! Он неумело затягивался, сжав губы, и пускал дым в небо тонкой струйкой. Еще отец считал крайней невоспитанностью, почти грехом, являться в гости без подарка: пусть это будет какой-то пустяк, привет, фотография или радостная новость. Дорогие подарки неблизким родственникам он приравнивал к хамству и считал, что это может стать оскорблением. Вот и тогда он попросил сына подать ему один из рюкзаков, расстегнул боковой кармашек, достал оттуда небольшую баночку и протянул Василичу:

– Ты говорил, что ноги болят. Вот, наши мужики с Кубы привезли. Мазь какая-то из акульего жира. То, что негр тут на крышке нарисован, – не бойся: негром не станешь. Натирай – от боли помогает, а некоторым даже мужской силы прибавляет. У тебя как с мужской силой?

– Это надо у Нюрки спросить! Нюр, вон Лексеич мазь новую привез, мужской силы добавляет. Нам с тобой это надо?

– Нет, Василич, нам с тобой такого не надо.

– А тебе, Нюр, мы с Генкой нашли то, что обещали. Ген, где обрезки-то?

Генка вытащил из рюкзака короткие, в четверть обрезанные, женские валенки, подшитые толстым войлоком, с кожаными заплатами на носах и пятках, и протянул их Нюре. Та прижала обрезки к сухонькой груди и, издав какой-то звук вроде всхлипывания, быстро засеменила в избу. Но через три минуты снова вышла к мужикам, сменив большие мужские калоши, в которых только что щеголяла, на привезенную гостями обнову.

– А что, баба Нюр, так и будете теперь в валенках ходить? – спросил Генка.

– Миленький мой, валенки-то, они из чистой шерсти. А шерсть, она полезна, она кровь гоняет, а кровь у меня уже старенькая, так что поклон вам низкий с благодарностью, гости наши дорогие, – баба Нюра снова села на завалинку рядом с мужиками.

– Так что, Лексеич, с утра поедете-то? – спросил Василич.

– Да часика в четыре, как рассветет. К обеду на месте будем, обустроимся, а на вечерней зоре постреляем.

– Вы снова в Грязный Затон, в Великовское?

– Да. Понравилось там в прошлом году!

– Боюсь я, Лексеич, что не сегодня завтра похолодает сильно. Может, и до заморозков будет. Что-то ломило у меня спину да корежило всего.

– Да брось ты, Василич, болтать: август-месяц, а ты – заморозки.

– Не знай, не знай! А вы, Лексеич, если хотите, берите профессорскую дюральку, казанку: быстрей домчитесь, все-таки восемьдесят верст.

– Нет, Василич! Металл грохочет, а дерево – оно тихое. Великовражка – это лучшее инженерное решение для нашего рыбацко-охотничьего мероприятия.

2

Пологий песчаный берег, на котором Генка с отцом установили палатку, метров через двадцать упирался в обрывистую стеночку с дырками ласточкиных гнезд. За этим невысоким обрывчиком расстилалась луговина с многочисленными заливными озерами, бочажками и калужинами, прятавшимися в зарослях тальника и осоки. Ближайшее озеро называлось Утиным, название говорило само за себя: утка здесь была, но Генка не любил это место из-за старой неприятной истории.

Лет десять назад, еще совсем пацаном, пришлось ему как-то одно лето отдыхать с родителями в Тихой Гавани. По соседству совсем рядом от них стояла палатка каких-то заслуженных артистов. Детей у них не было, зато был огромный умный белый кот Бэмби. Совсем самостоятельный и гордый: тушенку не ел, приемных родителей не слушался, один уходил в лес на несколько дней, а чаще всего просто забирался на обрыв и выковыривал ласточек-береговушек из их дырок-гнезд. Иногда он падал с обрыва, но, пролетев по крутому склону несколько метров, вставал, отряхивался и обязательно осматривался по сторонам – не видел ли кто его позора. Генка в тот год ходил ловить карасей на ближнее Утиное озеро. Караси были маленькие: пятачки, но много, и штук на пятьдесят пятачков попадались два-три приличных – с ладошку. Бэмби тоже пристрастился ходить с Генкой на рыбалку: сядет сбоку на корягу – на сырой земле сидеть не любил – и смотрит с интересом. Генка за утро пару карасиков ему подбросит – Бэмби сожрет. А однажды на глазах у Генки кот засунул лапу в воду и выкинул на берег маленькую красноперку. Так Бэмби стал самостоятельным рыболовом и теперь плевать хотел на Генку: один стал ходить на Утиное, когда захочется.

Потом Бэмби пропал: два дня нет, три – думали, что в лес ушел гулять. А как-то через неделю пошли за грибами все вместе, большой компанией, в дальний лес, что от берега километра за три, в кондовый, вековой. Проходя мимо большого сухого осокоря, что стоял уже за озером и на котором жил канюк, большой ястреб-тетеревятник, Генка увидел: что-то подозрительно белеет под деревом. Подошел – это были останки Бэмби. Ястреб, видимо, увидел кота на берегу озера и спутал его с зайцем.

За Утиным, вторым рядом, подальше от берега, шла гряда озер: Монастырское, Мостки, Лягуха. К ним-то и направился Генка заранее, не дожидаясь зори, часов в пять. Оставшись на высоком седелке между двумя бочажинами, он только-только зарядил ружье, как увидел низко летящую прямо на него крупную утку. Он стрелял прямо в штык, «королевский» выстрел. Утка упала чуть не к самым ногам, метрах в десяти. Это был крупный старый селезень – можно было гордиться и таким выстрелом, и трофеем.

После этого Генка, пробравшись через заросли ивняка, вылез к носку большого Монастырского озера, намазался весь диметилфталатом, чтоб понапрасну не кормить кровососущую братию, уселся на толстую гнилую корягу, удобно торчащую под нависшими кустами, прислонил к другой коряге ружье и закурил. В тот же момент он увидел бесшумно планирующую, выскользнувшую из-за кустов утку, которая шлепнулась в высокую траву ближе, чем на расстоянии выстрела.



Генкино волнение сняло как рукой, он потушил сигарету, взял ружье и стал пристально вглядываться в прибрежную осоку и в красные зонтики красивых болотных цветов, названия которых не знал. Наконец они стали шевелиться. Это шевеление перемещалось. И продвигались эти шевелящиеся травинки по направлению к кусту-засидке. И тут Генка увидел среди торчащих травинок черную голову утки. Он выстрелил! Всего один раз, и – тишина!

Отложив ружье в сторону, подтянув высокие ботфорты своих болотных сапог, Генка, чавкая прибрежной грязью и раздвигая густую траву, пробрался к убитой утке. На крошечном пятачке чистой воды кверху лапами лежали две серые. Одним выстрелом – и сразу двух!

Но Генке пока что было не до восторгов: еще когда он выцеливал среди травинок осоки головку этой утки, краем глаза заметил, как в другом носке озера уселась в траву пара чирков. Генка, торопясь, засунул уток в рюкзак, закинул ружье за спину и пошел вокруг озера, рассчитывая зайти к носку с запада, чтобы на подходе не пришлось стрелять против солнца, которое, неестественно красное, спускалось к горизонту в огненно-фиолетовую тучу.

Рассчитано все было правильно: утки поднялись из листьев кувшинок, как только охотник приблизился к берегу. Генка стрелял дуплетом, чирок упал на зеркало воды метрах в двадцати от берега. В том месте, откуда Генка стрелял, берег был пустым от кустов, луговина прямо сбегала к озеру, густо заросшему осокой и кувшинками. За уткой надо было плыть.

Положив ружье, Генка разделся догола и медленно, дрожа всей шкурой и стуча зубами, натыкаясь на толстые корневища кувшинок и тихонько матерясь, зашел в воду и медленно поплыл по-морски, без брызг, по направлению к белеющему на воде чирку; над самой поверхностью воды еще пахло порохом. Взяв добычу по-собачьи зубами, он поплыл назад. Противнее всего было вылезать на берег: ил и грязь стекали по телу, смешиваясь на ногах с кровью – осока и мудорезник сделали свое дело. Стоя почти по колено в прибрежной грязи, Генка неожиданно что-то почувствовал и вскинул голову: на пригорке, метрах в десяти, стоял большой благородный олень с ветвистыми рогами. Встретившись с Генкой взглядом, он вытянул шею и затрубил. Олень вызывал Генку на бой, у него был гон. Генка весь дрожал – уже не от холода, а от страха, колени его колотились друг о друга, как деревянные. Олень протрубил еще раз, Генка развел руки. Только тут, видимо, олень понял, что у этой голой твари нет рогов и никогда не будет. Плавно, с большим разворотом, грациозное животное поскакало от озера.

«Та-да-да! Та-да-да!» – раздавался топот оленьих копыт о высохшую растрескавшуюся луговину. Четыре небольших стожка стояли напротив Генки, за ними скрылся убегающий красавец-олень, растворившись на фоне огненной тучи, в которую зашло солнце.

3

Буря разразилась ночью. Палатку сорвало. Генка с отцом долго выбирались из спальников, открывали изнутри палатку, а оказавшись на воле, ничуть не обрадовались: холодный ветер обжигал лицо и руки, сек их мелким ледяным дождем пополам со снежной крупой. Генка побежал к берегу проверить, на месте ли лодка. Она лежала набоку выброшенная на песок брюхом к реке, и огромные валы, нагоняемые верховым ветром, беззлобно, но очень сильно и равномерно били в ее днище, отзываясь гулким эхом.

Песчаный обрывчик, расположенный с подветренной стороны, позволил нашим охотникам несколько укрыться от непогоды. Чуть-чуть окопавшись лопатой и выровняв в углублении площадку, они развели костерок, около которого уселись и стали пить спирт, закусывая его сахаром: это был лучший способ согреться, исходя из фронтового опыта отца. В шесть часов вопреки всем ожиданиям утро не наступило – ночь плотно укрывала реку и берега, не давая ни малейшей надежды рассвету. Лишь к девяти часам в воздухе стала появляться какая-то серость, и сквозь секущий мелкий дождь проступил контур берега. Вся покрытая беляками, река напоминала большой скомканный лист копировальной бумаги: где-то белесая, где-то черная, но с общим грязно-синим тоном.

Спирт привнес какую-то вялость и тупость. Было решено, не дожидаясь погоды, собираться домой. После такой бури природа будет приходить в себя несколько дней, а удовольствие от палаточного житья на берегу холодной реки сомнительное.

На удивление быстро удалось покидать все вещи в спущенную на воду лодку, накрыть все куском брезента, поставить и завести мотор и, закутавшись в плащ-палатки, отправиться вверх по реке. Отец сидел на корме, управляя мотором, а Генка, убрав стлань с предпоследнего отсека, не разгибаясь, отчерпывал из лодки воду пустой консервной банкой. Вода в лодку попадала не только с дождем: ныряя с волны на волну и отчаянно маневрируя, великовражка изредка зачерпывала бортом и тем не менее уверенно пробивалась к Макарьеву. В полдень небо чуть-чуть просветлело, ветер стих, и только дождь продолжал привычно и неназойливо моросить. К небольшому деревянному дебаркадеру рабочего поселка Макарьево путники подчалили с легким чувством победы и выполненной задачи.

На пристани, облокотившись на обшарпанные серые занозистые перила, глядя куда-то мимо причалившей к деревянным сходням лодки, презирая моросящий дождь, стоял одинокий шкипер. Маленький, тщедушный, серый, в капитанской фуражке без кокарды, в кителе без шевронов и пуговиц, зашпиленном двумя английскими булавками. Он курил какую-то плоскую сигарету и с тоской глядел в даль, по всей вероятности, вспоминая былые походы, а может, и что-то другое, потому что в той стороне, куда смотрел шкипер, находилась заветная макарьевская чайная. Там путников ждало лысковское бочковое пиво и перцовка «в разлив», горячие жирные щи с плавающими огромными листьями капусты, картофельное пюре с гуляшом из сала и пахнущий теплом, только что испеченный хлеб.

Деревянные мостки из широкого горбыля, настеленного на бревна-катышки, вели от дебаркадера вверх по пологому берегу к двум огромным черным деревянным срубам, стоящим под соснами. Это были магазин и чайная. На всем обозримом пространстве, от поражающих величием стен монастыря, из которого доносился равномерный звон работающей лесопилки, и налево, до чуть различимого среди бревен-топляков и разнообразных коряг устья Керженца, не было видно ни души, хотя дождь уже прекратился.

– Володя, а не найдешь ли ты чистый стаканчик для промокших путников? – обратился к улетевшему в мечтах куда-то очень далеко шкиперу Генкин отец.

Однако Володя никуда, оказывается, не улетал и, неожиданно быстро и по-молодецки соскочив на мостки, принял от Генки чалку и завел ее на деревянные кнехты:

– Давайте проходите в мою каюту. А я вас жду-жду жду-пожду.

В каюте-кубрике было чисто. На столе, застеленном протертой до основы клеенкой, валялась луковица, стояли стакан, две эмалированные кружки и пустая консервная банка-пепельница. По полстакана спирта выпили, не закусывая, только запив водичкой. Остатки из фляжки – еще полстакана – отец налил шкиперу и спросил:

– Тебя как зовут-то?

– Да как звал – так и зови!

– Нет, это нехорошо. Как люди-то тебя зовут?

– Африканом Ивановичем.

– Африкан Иваныч, а ничего, если мы тут у тебя лодочку оставим под мостками на часик да сходим щей похлебать в вашу замечательную чайную? Пиво-то там есть?

– Пиво свежее – вчера привезли. А лодка пусть стоит – от нее зубы не болят. Только поначалу ответьте мне: не приезжал ли ты, молодой, с месяц назад к нашему художнику Фомину?

– Приезжал, – недоуменно и с опаской ответил Генка, вспоминая, что он мог такого компрометирующего наговорить или натворить месяц назад, что его до сих пор вспоминают.

– Да ты, мил человек, не бойся! Просто я думаю, не обознался ли я!

4

В отличие от водки и спирта щи по-настоящему разогрели. Отец остался в подсобке у продавщицы магазина брить свою седую щетину механической бритвой перед большим удобным зеркалом, а Генка, засунув руки в брюки, что-то насвистывая и пиная сосновые шишки, направился в сторону реки. Кубрик дебаркадера за час отсутствия наших охотников сказочно преобразился: стол был застелен льняной, накрахмаленной и старательно выглаженной скатертью, на ней стоял большой голубой эмалированный чайник и две стеклянные вазочки с сушками и колотым комовым сахаром. За столом сидели пожилая маленькая женщина в платочке и крупный колоритный мужчина с окладистой рыжей бородой, они не торопясь пили чай из белых чашек в красный горох. Африкан Иванович, хотя и продолжал оставаться хозяином дебаркадера, но, как бы соблюдая субординацию, стоял у дверей своей каюты и присматривал за порядком.

– Вот, Геннадий, не можем уговорить Африкана Ивановича попить с нами чаю: говорит, что боится несоответствия в организме. А ты как: попьешь с нами чайку? Присаживайся да знакомься. Вот это – Елизавета Саввишна, она из Сельской Мазы. У нас к тебе разговор будет.

– Господи, Борис Федорович! – радостно запричитал Генка, садясь на угол лавки.

– Нет, нет! Не суетись и не оправдывайся – все равно обидел. Должен был, как порядочный человек, вместе с батькой зайти в гости. А вы? Лет пятьдесят назад я учился в Казани в художественной школе у великого мастера, великого художника Фешина. Недавно он умер где-то в Америке. Так вот, великий Фешин говорил нам, что можно не принимать работы какого-то художника, поэта, артиста, но человек творческий обязан, независимо от своих художественных убеждений, уважать людей, беременных духом, он так нас называл. Вы, Гена, ведь тоже человек творческий, пишущий. Я только за одно за это вас уважаю, и низкий поклон вам.

Борис Федорович Фомин являлся макарьевской достопримечательностью, ничуть не меньшей, чем монастырь. Местный художник, он всю родную улицу Ленина, из которой и состоял поселок, заставил сделанными им из лесных коряг деревянными скульптурами: грибами и птицами, крокодилами, кащеями бессмертными, лесовиками и прочим зверьем. И ворота, и крыша дома, и весь его усад были заполнены фантазиями природы и его необычайного творчества. Кроме того, весь его дом внутри был заставлен и завешан разного рода самодельными жуками, стрекозами и пауками, выгнутыми из сплетенной мелкой сетки, алюминиевой проволоки разной толщины.

Генка летом специально приезжал к Фомину знакомиться: наслушался в городе о чудаке-художнике, вот и приехал. И не напрасно: провел мастеру электричество в сарайку, да не на скорую руку, а все по правилам: через фарфоровые изоляторы, и розетки поставил на текстолитовых подрозетниках – благо все у старика было приготовлено. И вот теперь неожиданная приятная встреча.

– У нас к тебе, Гена, от обчества большая просьба, – продолжил Фомин. – Ты в прошлый свой приезд говорил, что дружишь и как бы считаешь за своего учителя Федора Григорьевича Сухова, поэта нашего знаменитого?

– Знаком я с ним, дружу и за учителя считаю, – ответил Генка, принимая из рук Африкана Ивановича чашку с чаем.

– Вот в чем заковыка. Ты Сельскую Мазу знаешь?

– Ну, знать знаю, а бывать не бывал. А в этом году – вчера проплывали, так, смотрю, уже и колокольни-то нет – порушили, что ли, или сгорела? Сельская Маза – это что километров десять повыше Макарьева на песках стоит?

– Да-да, на песках. А храм-то без молитвы и сам развалится. Маза совсем вымерла: мужиков – три пьяницы, молодежи вообще нет, а старухи, может, в Бога-то и верят, но из книги и двух слов прочитать не могут, и решило обчество сельское свою единственную святыню спасти: вот эту церковную Библию – Фомин постучал по холщовому мешку, – отдать Федору Григорьевичу Сухову. Сам он не из Мазы, родился на горе, в Красном Оселке, но родня его из Мазы и его там помнят и уважают. А тут еще, видимо, и промысел Божий: только вчера Елизавета Саввишна прибыла ко мне с этой просьбой из Мазы, пешком шла, а сегодня и вы тут как тут.

– Борис Федорович, да никаких проблем: прямо завтра же и передам. И сам с ним встречусь с превеликим удовольствием.

Фомин не торопясь взял со скамейки торбочку, расстегнул молнию и вынул полиэтиленовый пакет, из которого достал завернутую в белую полотняную тряпицу огромную книгу. Дубовые доски, обтянутые свиной кожей, надежно, в течение столетий, хранили священные тексты. «Книга глаголемая» глубоким тиснением было выдавлено на крышке, а на корешке чуть мельче, но отчетливо читаемое: «Библия Покровской Церкви Села Маза». Даже замки были целы, с родными бронзовыми застежками, сохранившими кое-где тусклый блеск двухсотлетней позолоты.

Генка расстегнул застежки и открыл книгу. На титульном листе в полный рост, с многочисленными ухищрениями, в картушах и излишествах, стояла Елизавета Петровна с никем не понятым до сих пор девизом, взятым из посланий апостолов: «Да не укончанная исправиши…» Этот портрет императрицы Елизаветы замечателен тем, что, начиная с него и до сегодняшних дней, портреты государей и государственных лиц России стало возможным писать либо членам Академии, либо с разрешения Академии. Поэтому с Елизаветы и кончая Микояном и Брежневым физиономии наших правителей достаточно достоверны, а вот Петра писал кто ни попадя, так мы и не поймем до сих пор, каков он был собой. А случилось так потому, что как раз за год перед выходом первого издания Библии с Елизаветой-императрицей произошел казус: в 1750 году гравер-художник Конон Тимофеев изготовил, вырезал и отпечатал огромным тиражом парадный портрет императрицы, да такой, что когда она себя увидела, то в обморок и упала, а пришла в себя со словами: «Да за что же он меня так изуродовал-то?» И издала императрица указ, по которому государственных лиц изображать только под ответственность Академии художеств. Это коснулось и первого исправленного издания Библии, которое готовилось почти сто лет. Переизданная несколько раз десятками тысяч экземпляров, была она в каждом храме России, – служила эта главная книга Православной церкви почти два века. И резали для нее около шестидесяти гравюр уже мастера Академии художеств Качалов да Соколов.

5

Видно, предписано было где-то в небесной книге нашим путешественникам испить всю радость речного туризма за один раз: бензин кончился напротив Кадниц, не дотянули десять километров до своего родного бакенщика Василича. Причем кончился совсем: резервная канистра пропала. То ли утром из-за дождя и урагана забыли ее на берегу, то ли придурковатый шкипер-алкаш спер ее в Макарьеве, пока все ходили обедать: уже не узнаешь. Хорошо, хоть потеплело чуть-чуть, но выглянувшее ненадолго вечернее солнце снова собиралось спрятаться в сиренево-красной закатной туче.

Сидели, усталые, на прибрежном песочке, гадая, что лучше: на веслах перебираться через успокоившуюся реку на родной гористый берег или засветло поставить палатку здесь, хотя вся одежда была такой мокрой, что даже мысль о палатке не грела.

В этот момент внезапно установившуюся над рекой тишину нарушил громкий рваный и надсадный рев двух «Вихрей», стоявших на одном транце глиссирующего на полуредане катера, который несся, разрывая небольшие волны, вдоль песчаных кос. Из катера над всем простором Волги, заглушая рев «Вихрей», разносились два громких возбужденных веселых голоса, которые пытались перекричать и моторы, и друг друга, и саму природу… На реке их голоса узнавали многие: это были братья Андрей и Сергей, профессора и доктора физматнаук и дети также профессоров университета и докторов физматнаук. Все у них в семье были чуть-чуть глуховатые и поэтому говорили громче принятого, а часто просто орали, возбуждая таким разговором не только себя, но и окружающих, заражая специфическим своим оптимизмом.

Одиноко покачивалась на отмели великовражка, так же устало и отрешенно сидели чуть поодаль друг от друга наши усталые герои. Генка думал: не похвастаться ли отцу, а точнее, не поделиться ли с ним необычной просьбой сельчан, но понимал, что напряжение последних суток не позволит отцу правильно оценить случившееся и не вызовет никаких эмоций. Надо подождать! Вот тут-то и затихли «Вихри», сбросившие обороты до холостого хода, и над рекой раздалось радостное:

– А вот и наши друзья…

– С охоты, с рыбалки, с добычей…

– Думают, как скрыть следы браконьерства.

Узнав о неприятностях, постигших рыбаков-туристов, братья на полтона снизили громкость и тут же все решили.

– Бензин украл шкипер. Мы его знаем, и знаем как жулика.

– Ночевать будете у нас на даче, в Трехречье.

– Мамка рада будет. Приготовит обкомовскую индюшку.

– Папка любит беседы беседовать с Геннадием о старинных книгах. Ему тоже будет сегодня праздник.

Все у братьев решалось быстро и надежно. Зацепив великов-ражку на буксир и врубив свои «Вихри» на небольшие обороты, они уверенно потянули ее внатяг через реку, на гористый берег, в сторону Кадниц, обозначившихся на светлом горизонте полуразрушенной колокольней. Когда караван пробирался узкой протокой между кадницкими островами в Кудьму, уже совсем стемнело, хотя было видно, как задираются широкие листья кувшинок, подымаясь на бегущую за кормой волну.

На лодочной станции турбазы «Росторгмонтажа» братьев ждал и уважительно встречал сторож-лодочник в белой панаме:

– О, да вы с гостями?

– Не в службу, а в дружбу: зацепи лодки и перетаскай все из них к нам в сараюшку. А мы пойдем разогревать гостей. Похоже, им уже совсем нехорошо.

6

Вечер выдался тихим и теплым, таким, ради которых стоит жить в конце августа в средней полосе. Вчерашняя ночь с бурей и снеговым зарядом казалась кошмарным сном. Сидели долго – на большой открытой террасе за огромным, царских времен, дубовым купеческим столом – и ели жареных щурят и индюшку, тушенную в капусте и яблоках. Уток щипать и потрошить никому не хотелось. Пили спирт-ректификат, настоянный на крыжовнике – сорока градусов; и на калине – шестидесяти. А также пили чай с яблочным вареньем. Из настоящего пузатого самовара, растопленного сосновыми шишками.

Беседа сразу развалилась на такие разные направления, что собрать ее воедино было уже невозможно. Братья увлеченно и задорно обсуждали возможность посадить на скамью подсудимых авторов «Золотого ключика», «Старика Хоттабыча» и «Волшебника Изумрудного города» в случае подписания нашей страной Женевских соглашений по авторскому праву. Плагиат во всех трех случаях был очевиден, но вот глубина вины зависела и от таланта автора, и от тиражей книг, и, естественно, от наглости и беззастенчивости издательств.

Генкин отец жаловался хозяйке дома на сложности и тонкости придворной обкомовской жизни.

– Все происходит в рамках закона, здравого смысла и демократии, а результат алогичен и вредоносен. На выборах, при закрытом тайном голосовании, в бюро обкома ни Угодчиков, ректор университета, ни Лезин, ректор политеха, ни ряд других уважаемых людей, с которыми надо советоваться и которые могут помочь своим авторитетом, не получат ни одного «черного шара», то есть «против». А Сергей Васильевич Ефимов, зав. промышленным отделом, который будет тянуть всю работу: выбивать в Москве деньги, штаты, приглашать новых людей, давать им квартиры, ломая утвержденную самим обкомом очередь, объяснять генералам из Минобороны, почему надо так, а не эдак, и пить с ними водку; так вот, Сергей Васильевич «черных шаров» нахватает больше половины, потому что врагов у него море, как у любого деятельного человека. Врагов нет только у табурета. И будет Сергей Васильевич сидеть на заседаниях бюро обкома в качестве приглашенного и без права голоса. На Западе давно отказались от этой гнилой демократии и двигаются вперед по законам целесообразности, а не лояльности.

Генка со старым глуховатым профессором спирт не пил, они пили чай, и беседа их имела более мирную тональность. Генка больше молчал по причине глухоты старого профессора, а тот обстоятельно, с юмором и большими «колоратурами» рассказывал историю поселка Трехречье, состоящего из нескольких десятков профессорских дач, расположившихся в устье Кудьмы среди вековых сосен, берез и кленов.

– Жил перед войной в Ленинграде знаменитый и талантливый врач, профессор, по фамилии, если память не изменяет Зуляк, специалист по желчно-каменной болезни и автор методик лечения ее минеральными водами. Был он и лауреатом Сталинской премии, и автором разных проектов, благодаря которым Кисловодск, Ессентуки и Железноводск стали всесоюзными здравницами и местом отдыха советско-партийной аристократии. Очередным его проектом было создание водолечебных здравниц местного, областного значения. Так как все процессы поглощения и выделения в организме происходят с участием воды, то вполне естественно, что испокон века народы обожествляли источники и родники, в которых вода имела целебные свойства. Профессор стал изучать всякие легенды, предания и сведения о частных небольших водогрязелечебницах, которые устраивали у себя в деревнях помещики. И узнал он, что до революции в Нижегородской губернии, в селе Шава, один помещик завел сероводородную грязелечебницу, и приезжал народ лечиться не только с родной губернии, но и из чужих краев.

Несколько раз перед войной наведывался сюда, в Горький, и этот врач-профессор. И то, что он здесь обнаружил, поразило его несказанно: все пятнадцать родников, сбегающих с горы, на участке, протянувшемся от Шавы до Кадниц, удивительны по составу и свойствам, и в определенных сочетаниях они могут являться профилактическим средством, стабилизируя обмен веществ в организме и способствуя долгожительству. Еще он заметил, что от Рыбинска до Астрахани эта ложбина под Шавой – чуть ли не единственное место на правом берегу Волги, где растут вековые сосны. По его настоянию были проведены исследования, подтвердившие догадку: на большой подошве, находящейся в полугоре под Кадницами, еще совсем недавно, пять веков назад, стоял большой марийский город, от которого ничего не осталось, кроме святилища: березовой рощи на крутом холме.

Началась война, и исследования прекратились. Да и после войны было не до водолечебниц регионального значения. Но открытие ученого оказалось востребованным в другом направлении. Дочка его, Лида, окончила мединститут и вышла замуж за горьковчанина, и профессор сказал молодоженам: «Если будете строить дачу в Шаве, на берегу Кудьмы, я денег дам. Только скажите всем своим горьковским, что это я рекомендую». Так и были здесь построены первые дачи.

А теперь, Геннадий, расскажи мне о своих книжных находках. Тебе всегда везет на редкости. Я сейчас свой слуховой аппарат налажу, а ты ори громче: видишь, как они орут, – старый профессор махнул рукой на сыновей.

Генка, извинившись, – мол, сейчас я, – бросился в сарай, где без разбора было свалено в кучу все их мокрое туристское барахло. Торбочка с книгой белела сверху всей кучи. Будто не от мира сего.

7

– Это замечательная книга, – начал новую лекцию старый профессор. – Я по такой же в точности учил церковно-славянский язык. С гимназии латынь и греческий помню, французский с немецким помню. Уже взрослым английский выучил. А вот церковно-славянский забыл. Как-то раз я зашел в гости к профессору Волскому. Вы, Гена, должны его знать. У Волского дома было всего две интересные книги: Апокалипсис рукописный XVII века с чудными картинками, не хуже тех, что в факсимильном издании тринадцатого года, и елизаветинская Библия, как ваша. И вот открыл я ее, а читать не могу, и тогда дал мне Волский ее на пару месяцев, чтобы вспомнить язык. Да… Действительно, замечательная книга. В течение двухсот лет сотни миллионов людей по этой книге добру учились.

Мы с вами, Гена, обитаем в культурной среде, созданной этой книгой. Она важнее гуттенберговой и лютеранской. Да и Острожская Библия Ивана Федорова практического значения не имела, так как была напечатана в Речи Посполитой, где православие уже сходило на «нет» и она была скорее казусом, вроде «алексиевской» Библии. Знаете, как в 1965 году патриарху Алексию присудили Ленинскую премию за заслуги в борьбе за мир, да забыли, что при вручении премии надо прицепить к пиджаку орден Ленина. А как это сделать патриарху-то? И решили вместо ордена Ленина разрешить ему напечатать Библию. Важнее елизаветинской Библии, наверно, только Библия Франциска Скорины, да и то лишь потому, что полных их на земном шаре сохранилось всего три экземпляра.

– Это что за Библия Скорины? – перебил профессора Генка.

– Библия Франциска Скорины – для русского библиофильства книга номер один или два. Ну, в общем, она делит первое место с «Путешествием» Радищева. Для примера: в середине XIX века вышел каталог книг одного русского коллекционера-магната, в котором он для памяти проставил цены, по которым покупал книги. Так вот: «Арифметика» Магницкого – десять рублей, «Апостол» Ивана Федорова – триста пятьдесят, а Библия Скорины – две тысячи двести рублей. Напомню я вам, Гена, что Грибоедов деревню с крестьянами покупал за тысячу. Вот что это за книга!

В свое время я близко сошелся с Бородой – Юрковым, вы его должны знать: он постоянно торчал в когизе, помогал там на общественных началах. Так вот он буквально болел идеей разыскать Библию Скорины, почему-то был уверен, что у наших староверов-кержаков где-то хранится эта книга с собственноручной вкладной записью царевича Алексея. Юрков и сам был старообрядец, и ему покровительствовал Михаил Иванович Чуванов с Рогожского кладбища в Москве. Тот еще хранитель древностей.

Книги на церковно-славянском языке Юркову привозили грузовиками, платил он по пятьдесят рублей за грузовик – как за дрова, а потом разбирал. Я несколько раз у него дома бывал при этих разборах.

Но сначала хочется рассказать о культурной карте Европы времен Франциска Скорины: он был современником не только Дюрера, но и Рафаэля. Да-да! То великое европейское Возрождение коснулось, и очень непосредственно, России.

В Европе в то время существовало как бы два славянских православных государства – это Речь Посполитая с населением в пятнадцать миллионов, с территорией от Балтийского до Черного моря, с крупными университетскими городами, где уже зарождалось книгопечатание: Вильно, Краков, Полоцк, Прага, Киев; а другое – небольшая Московская Русь с населением три миллиона, практически княжество, которое сопротивлялось присоединению к большому славянскому государству.

Через сто пятьдесят лет Никону реформами пришлось расколоть свою Церковь, чтобы разрушить вражеское государство Речь Посполитую, присоединив Украину к Царству Московскому. А первопечатник Иван Федоров является не кириллическим, а московским первопечатником. Первые кириллические книги начали печататься еще в XV веке, только называются они палеотипами. А Иван Федоров канонизировал печатный кириллический шрифт. Хотя начал он свою типографскую деятельность тоже в Речи Посполитой, напечатал в Остроге свою Острожскую Библию. И главное, о чем забыл: все князья в Речи Посполитой были Рюриковичи. Вот в какие времена творил свою Библию Франциск Скорина.

А что касается наших заволжских скитов, то в них зрели антиправительственные настроения, у них была связь с царевичем Алексеем Петровичем, человеком грамотным, начитанным и книжным. У сына Петра I была хорошая библиотека; рукописи и печатные издания, принадлежавшие ему, хранятся в библиотеке Академии наук. Можно также вспомнить Петра Андреевича Толстого, сподвижника нашего первого императора, именно ему, хитрому и изворотливому, Петр поручил деликатное задание: «уладить семейный конфликт». Именно он привез из Европы на родину запуганного и обманутого наследника. Напрашивается вопрос: а не могла ли у пройдохи оказаться в руках эта редкость, со знанием дела приобретенная царевичем-книголю-бом в Польше? А через Толстого прямой путь для этой книги на Макарьевскую ярмарку, главное старообрядческое торжище в устье Керженца.

Если пройти немного вниз от Грузинской по Алексеевской, то можно увидеть на пригорке небольшой домик. Он зовется «дом графини Толстой». Один взгляд на него дает представление о том, что такое жилище екатерининского вельможи. Графиня Толстая, которой принадлежал этот дом с огромным парком, была дочерью князя Грузинского, знаменитого самодура и «покровителя» Макарьевской ярмарки. Обладала она не только фамилией, а через мужа-графа была наследницей богатств петровского фаворита. В 1829 году вышел каталог библиотеки графа Федора Андреевича Толстого, потомка Петра Андреевича – сподвижника царя. Так в нем есть слова: «Нет нигде столь полного и хорошо сбереженного собрания книг, изданных Скориною». Еще при жизни Федор Андреевич распорядился своей коллекцией книг: часть распродал, часть передал в семью своей нижегородской родственницы, часть разделил. Например, императрице Марии Федоровне он преподнес в дар триста книг, а оставшиеся государство приобрело для Императорской библиотеки.

А вот третий интересный факт, говорящий за то, что «скорина» есть в Нижнем: отдельные его издания имел в 1811 году профессор Московского университета Федор Григорьевич Баузе. В Отечественную войну 1812 года университет из Москвы временно эвакуировали в Нижний Новгород. По дороге профессора издержались, обносились, изголодались. Некоторые обнищали до того, что в Нижнем не в состоянии были снять себе квартиры и ютились из милости у местных сердобольных чиновников и учителей. А известно, что старообрядцы испокон веку были наиболее образованной частью русского общества – так не им ли было покупать книжные редкости у обнищавшей профессуры?

Ну, и четвертое свидетельство встречается в распространенной книжке Петра Мельникова о Нижегородской ярмарке, вышедшей еще в первой половине XIX века. В ней четко говорится о том, что в книжных лавках Нижегородской ярмарки попадались «скоринские» издания, потому что к середине XIX века старообрядческие первогильдейные купцы вроде Овчинникова, Прянишникова, Юдина стали крупнейшими любителями старины и собрали величайшие книжные богатства. Специально для них московские и питерские антиквары привозили на Нижегородскую ярмарку исключительные редкости. Так что было откуда взяться в наших краях Библии Скорины.

8

Федор Сухов встретил Генку радостно, то обнимая его, то разводя руки в стороны, и провел в кабинет, заполненный книгами и рукописями. На столе по-холостяцки стояла тарелка с недоеденным бутербродом, на полу около кресла стакан и полбутылки сухого красного вина. Пока Генка развертывал пакет, Федор Григорьевич прошаркал на кухню, чтобы поставить чайник. Все было хорошо, но вот к просьбе Генкиной, а точнее селян, старый поэт отнесся нелюбезно.

– Геночка, милый, – закатывая глаза под самые надбровные дуги, запел или даже как бы завыл Сухов, – да ведь это для меня даже не книга, а исчадье. Я же истинно православной веры, и не из Сельской Мазы я, а из Оселка. Из Мазы – моя жена, но она тоже была старой веры. Все они там перепутали, совсем, видно, спились, алкоголики грешные, и не соображают ничего. В он татарский Коран в переводе Крачковского у меня есть, так ведь это академическое издание. «Талмуд» Пероферковича в 12 томах тоже есть, так ведь это литературный памятник. А это и книгой-то не хочу называть: издано по указу «антихриста» Петра. Так что уноси, Геночка, ее из моего дома, и пусть она у тебя валяется: ты человек молодой, неверующий, ищущий. Тебе Бог еще многое простит. И, пожалуйста, давай забудем этот разговор.

Генка даже не понял поначалу: всерьез отчитал его Федор Григорьевич или шутку какую снова разыгрывает. А разыгрывать тот умел: наденет, бывало, старую шинель, в которой с войны пришел (чудо, что сохранилась), рваный треух, валенки с заплатками, закинет переметную торбочку за плечо – и в Москву, в редакцию журнала «Знамя». Сядет там на пол в коридоре около женского туалета и проходящим женщинам слезливым голоском, закатывая глаза, начнет петь:

– Девчонки, угоститесь яблочком? Свое, сам с деревца снял, из Оселка.

Те мигом доложат в приемную о странном человеке, и через пять минут уже сам главный редактор Григорий Яковлевич Бакланов собственной персоной спешит к гостю:

– Федя, да ты что меня позоришь, пойдем в кабинет. Ты поел ли, умылся ли? Ночевать у меня будешь.

– До тебя, Гришенька, нам, убогим, не достучаться: больно высоко тебя занесло.

– Да брось ты, Федя. Ты Государственную премию получил, а ни стакана не налил, ни стихов в редакцию не принес.

– Вот я сейчас и привез новую поэмку. Прикажи-ка мне гонорарчик выписать авансом. Сделай милость!

А в Горьком-то, бывало, наденет Федя пальто из желтого ратина, возьмет дипломат с цифровыми замками, тоже желтый; кашне белоснежное, шляпа коричневая, трость с янтарным набалдашником. Есенин рядом с ним – просто деревня.

– Федор Григорьевич, куда это вы? – спросят соседи.

– Да в обкоме партии совещание по делам Волго-Вятского издательства. Просили, чтобы я подошел да уму-разуму их поучил, – отвечает.

Уму-разуму Федор многих научил. Генка помнил крамольную идею старого фронтовика и талантливого поэта, что одним из самых героических людей Второй мировой войны является фельдмаршал Паулюс, знаменитый гитлеровский генерал. Вот кому, по мнению Сухова, надо петь дифирамбы и поставить памятник. Этот генерал спас как минимум полмиллиона человек тем, что поднял руки и вышел из сталинградского подвала, а за ним сдались еще триста тысяч солдат. Он мог пустить трусливо пулю в лоб, а вместо этого принял на себя весь срам, который только может принять потомственный боевой офицер. Но он пошел на это, и многие тысячи немецких мужиков (все равно христианские души) через несколько лет вернулись в свой «фатерлянд» и еще наделали детишек. Да они и здесь, в России, помогли насчет детишек: своих-то мужиков не хватало.

Сухов написал об этом поэму «Земляника на снегу» и получил за нее Государственную премию Министерства обороны.

Но в отношении елизаветинской Библии у Федора никаких инверсий не было: все строго и серьезно. И Генке пришлось тащить эту здоровенную книгу домой, где он закинул ее на антресоль и заставил банками из-под бабушкиных компотов. До лучших времен. Время само все расставит на свои места.

9

Времени прошло не так уж много, и в самый разгар зимы, в февральские сретенские морозы, в воскресный день с утра заявились к Генке гости из Сельской Мазы и Макарьева: Борис Федорович Фомин да два мужика, что словами сыпать мастера – не разгребешь!

– Геннадий Иванович, любезный, красивый, талантливый, добычливый, удачливый, честный, добрый, счастливый…

– Стоп, – сказал Генка, – давайте по порядку. Раздевайтесь, проходите в комнату, присаживайтесь на диван, а я чайник поставлю.

Говорить начал Борис Федорович, а мужики только кивали головами да поддакивали, открыв рты, но Генка сразу понял, что они просто по-деревенски косят под дурачков, а на деле совсем не глупые.

Селяне в Мазе быстро сообразили, что натворили, отдав церковную Библию незнамо кому. Даже не Сухову. Хотя и сам Сухов не земляк их, да и вообще беспоповец. Тем более что и верующие в Сельской Мазе есть и община, пусть незарегистрированная, существует. И мужики умные, которые говорили, что вера должна быть в сердцах и душах, а не в стенах храма, который качнулся… но ведь не упал пока.

Да только больно долго собирались ехать к Сухову. А когда неделю назад приехали, тот их и на порог не пустил: «Что же вы, землячки-родственнички, не приехали год назад супругу мою по-хоронить-помянуть? А как она звала-то вас, и письма писала сестрам и с нарочным посылала. Ни один не приехал, слова заветного не сказал. Хорошо, что не умерла: выжила. А за книжку вам спасибо и от меня, и от всей писательской организации. Мы ее с Геннадием продали очень задорого московским спекулянтам-жуликам, а деньги пропили. Всем писательским содружеством. Так что не обессудьте и спасибо вам большое». С этими словами и выпроводил Федор Григорьевич Сухов ходоков из Сельской Мазы неделю назад.

Генка ошалело глядел на Фомина, соображая, какой же цирк разыграл неделю назад Сухов.

– Сейчас, я за чайником, – сказал Генка и, выскочив в коридор, полез на антресоль за заветной книгой. Вернулся он через минуту: – Вот!

Генка протянул ходокам торбочку с молнией-застежкой. Те от волнения стали пускать слюни и заикаться, но, развернув все пакеты и тряпочки и увидев свою пропажу, стали обнимать, но почему-то не Генку, а друг друга. От чая все дружно отказались и от волнения в коридоре перепутали полушубки и шапки, а потом, сняв их с голов, стали крестить весь Генкин коридор во все стороны, пока их не остановил Фомин.

– Хватит юродствовать, – сказал он мужикам, но не строго, а вроде как бы покровительственно. – Что вы хотели сказать Геннадию Ивановичу – говорите, да поедем с Богом и радостью.

– Геннадий Иванович, человек вы любопытный и богоугодный, а потому есть у нас для вас подарочек. Думали мы первоначально подарить его Федору Григорьевичу. Он ведь старой веры, и подарок того же толка, да не заслужил он благодарности нашей. А к вам сам Бог привел эту редкость. – Мужики говорили рассудительно, толково и даже грамотно, и не было уже в них никакого юродства, а наоборот – уважение и благодарность. – Книга эта хранилась в алтаре нашего храма, пока тот стоял, не только как большая святыня, но и как ценность. По рассказам стариков, привез ее из-за границы царевич Алексей Петрович, а через графа Толстого она, эта книжка, попала к нашим «кержакам». А другие говорили, что это вклад в наш храм графини Толстой, которая была дочерью князя Грузинского, владельца Лыскова, а вообще-то мы все про вас узнали, Геннадий Иванович, и уверены, что эта книга порадует вас, и в нужную минуту поможет вам. Борис Федорович, передайте Геннадию Ивановичу наш подарочек, он у вас в авоське… Да отдайте вместе с пакетом: там больше ничего нет.

Генка вытащил из полиэтиленового пакета небольшого формата книгу, с оторванными деревянными крышками переплета, и раскрыл ее посередине, наугад. С центра листа на него смотрел гравированный портрет Франциска Скорины, тот самый, «с пчелой», что изображен на «жэзээлке», текст под ним был напечатан кириллицей, но какой-то незнакомый, с редкими латинскими литерами. Генка недоуменно посмотрел на гостей.

– Да, эта книжка очень древняя и ценная, но напечатана не совсем нашими буквами. Вы сами во всем разберетесь. Считайте, что мы ничего не понимаем.


XXIX. Останутся в сейфе