Кохинор — страница 3 из 5

Как может в считанные минуты разыграться метель! Она будто выжидает, копит свою пронзающую силу, а потом в одно мгновение начинает рвать и метать, и уже ничто не может ее остановить! Эта ведьма бросается на каждого встречного и вгрызается в его косточки, она вздымает снег и пыль, перемешивая их в мутную массу, и кружится в своем стонущем вихре, и мечется из стороны в сторону беспорядочными зигзагами. Она не дает спокойно ложиться на землю падающим снежинкам, сдувая их куда-то вбок или насильно поднимая снова в черное беззвездное небо!

Перекурка оторопело таращился на беспомощного котенка, который прекратил совсем уже мяукать и лишь часто-часто дышал. Он сначала вовсе не понял, что сделали пьяные подростки, и решил не обращать на их проделки никакого внимания, продолжая привычно фыркать и повторять про себя: «Форменное безобразие! Беспорядок прямо какой-то…» — но, услышав истошные крики беспрестанно крестившейся старухи, вытянул кадык и внимательнее вгляделся в происходящее. Павел Ефимович долго соображал, прежде чем маленькие глаза его раскрылись необыкновенно широко, и он даже перестал фыркать от такого зрелища. Его будто током шарахнуло.

Страх перемешался в нем с неведомым раньше чувством досады и безысходности, сердце его застучало в ребра, а в ноги, казалось, кто-то налил свинца. Ветер безбожно трепал коричневое пальто.

Вроде и не было многих лет педантичной работы, точных чертежей, беспрецедентного распорядка и режима, утреннего бритья и чистки шеи с мылом, совсем забылись некогда злорадные шутки Мишки Роликова и приятные буфетные мечты: словно толстая пелена на минуту спала с глаз Перекурки! Повернулось что-то в его угловатом теле, затрепетало! Одним ударом вышибло из его сознания всю прошлую жизнь это страшное зрелище, этот маленький дрожащий зверек, пугливо озирающийся по сторонам и нигде не находящий помощи, привязанный к стали посреди бледной ноябрьской мги, рядом с людьми, невидящими или любующимися его горем!

Вдали показались два светящихся глаза жуткой, по воле судьбы опаздывающей электрички. Пути озарились жестким приближающимся светом. Что-то тяжелое опять настойчиво стало заволакивать взгляд Павла Ефимовича, даже тихо говорило ему: «Это судьба… Так должно быть…» Невыносимо тянуло это старое громоздкое чувство отвернуться… Перекурка отвел уже взгляд от рельс и стал поворачивать голову, как мельком увидел шальные глаза подростков, горящие жестоким интересом. И вновь ошарашило его это непривычное очень большое чувство, названия которому он не знал! Он, как беркут, расправил плечи и молниеносно глянул на существо, и вдруг увидел раньше им как-то не подмеченное: этот маленький котенок был так странно распластан по рельсе, что слегка походил на крохотного человечка, с ручками, ножками и небольшой головкой…

И представился почему-то Павлу Ефимовичу загнанный в угол, испуганный и обреченный человек, раздавленный судьбой, проклятый другими людьми, забывший счастье и радость, незнающий дружбы и любви, человек, которому дальше некуда идти и остается только безнадежно молча ждать, ждать и видеть, как миллионы других мелькают мимо, не замечая его, проходя сквозь него, не говоря ни слова, и растворяется медленно такой человек, тает, подобно протуберанцу, оторвавшемуся от солнца, оставленный и забытый всеми!

Как дикий вепрь бросился Перекурка вперед, не обращая внимания на растрепавшуюся шевелюру. С нечеловеческой силой дернул он за край прочной капроновой бечевки, которой был примотан котенок. Нет! Слишком крепко и надежно держала цепь своего пленника! Узел был затянут до неимоверности! В одно время раздался душераздирающий визг кота и электрички, начавшей тормозить. Обледенелые пальцы еще раз рванули капрон — только еле заметная боль в руках! Разодранная добела кожа…

Страх охватил Перекурку, полностью, спазматически сжав сердце! Маленький живой комочек смотрел на него ошалелыми глазками и продолжал подергивать свободной лапкой. Это была жизнь!!! А времени оставалось катастрофически мало, хоть оно и тянулось, словно каучук. Вьюга неистово рванула вдоль земли, задрав воротник пальто и кольнув снежной пылью в глаза! Звуки слились в один томный гул в ушах, руки тряслись, тело знобило, а тугая веревка, подобно воплощению безысходности разделяла всю эту осеннюю ночь напополам! Близко желтые глаза… «Сейчас…» — почему-то мелькнуло в потерянном сознании Перекурки, и он, корчась от тупой боли, просунул окровавленные пальцы между рельсой и витой бечевой. Вокруг все подернулось искрящейся рябью, где-то раздался отчаянный кошачий крик…

Один рывок! Пролетающий лязг тормозов, быстро утихающий рядом слева… или справа, и — все.


Аритмично качались узоры проводов, и подвешенные к ним давно хромированные фонари играли причудливые пантомимы на опустевшем асфальте, будто дергая тени за прозрачные нити. Теплый свет слабо пробивался из окна диспетчерской, расположенной на втором этаже узкого квадратного здания, похожего на средневековую башню. Там кто-то двигался, но за стеной хлопьевидного бурана ничего толком нельзя было разобрать. Одиноко промчался короткий тепловоз, отстучав колесами свою запоздалую концертную партию. У края путей черным пятном колыхался кленовый кустарник, то показывая сетчатую крышку, прячущую под собой электрические внутренности железнодорожной стрелки, то прикрывая ее своими ветвистыми лапами, на которых почти не осталось листвы. Издалека доносился скрип плохо смазанной двери гаража и рокот мотора грузовой машины.

Рядом с голым перроном стоял одинокий человек, прижав что-то к груди. Его непокрытая голова вся была облеплена мокрым снегом, и от этого он казался седым. Озноб жестоко тряс его угловатое тело, а обесцветившиеся губы что-то бессвязно шептали. Вокруг маленьких его глаз блестел лед. «Вот ведь как бывает, — думал он, — несправедливо. Буран-то больно сильный. Да и на электричку опоздал… Сплошной беспорядок творится!» Он, пыхтя, залез на платформу и втянул голову неестественно глубоко в воротник коричневого пальто. Все думал и думал Павел Ефимович о чем-то, а его околевшие, разбитые руки с запекшейся кровью на пальцах, которые раньше держали только карандаши да ластики, крепко прижимали к зеленой гимнастерке дрожащего, но тихонько мурлыкавшего котенка.

И пусть кричит метель своим спертым голосом гиены, пусть рыдает она своими хладными слезами, пусть бьет одурело по щекам длинными ладонями, и грызутся повсюду перевернутые отражения людей друг с другом, как дворовые псы из-за объедков, и глядят пьяными ненавидящими взорами в никуда, все равно будет еле слышно мурлыкать ушастый зверек под упругим коричневым пальто, закрытый от холода теплыми человеческими руками!

В этот день Павел Ефимович гораздо позже обычного вошел своим размашистым шагом в родной подъезд. На лестнице он услышал оживленный спор, а так как лифта в доме не было, то ему необходимо было пройти через самый его эпицентр. На освещенной бледным светом длинной ртутной лампы площадке второго этажа громко разговаривали друг с другом две бабы, которые были настолько же молоды, насколько стройны. А именно: одна еле помещалась в дверном проеме, откуда пугливо высовывала голову с туго скрепленным на затылке пучком пепельных волос, а вторая, ни на йоту не уступавшая в ширине первой, размахивала руками, стоя в опасной близости от лестницы, по которой предстояло подняться наверх Перекурке.

Ту, кто яро махала ручищами, звали бабкой Аней. Будучи первой сплетницей в округе, она знала гораздо больше, чем, к примеру, Альберт Эйнштейн или академик Сахаров. В любой области жизни сверкала она своей эрудицией, не боясь сойтись tet-a-tet хотя бы и с самим дьяволом. И заткнула бы его за пояс! Цветастый платок картинно облегал крупную седую ее голову, а темный плащ, заплатанный во многих местах, с трудом охватывал серьезный объем стана.

«Да, да! Представляешь, эта херова сноха захотела всю квартиру захапать!» — кричала бабка Аня голосом с хрипотцой, но не лишенным того своеобразного тембра, к которому невольно прислушиваешься и часто бессознательно находишь его убедительным. — «Так та Кирюху-то, что на пятом живет, позвала: мол, в ЖЭУ пошли, — а та давай орать! И по морде его! Да, да, по морде!»

Другая баба с тугим волосяным коконом на тыльной части головы понимающе поддакивала, цыкала и приговаривала, слегка шепелявя: «Вот ведь ведьма!» Ее называли кто Марьей Сергевной, кто Дарьей Петровной, но она никогда никого не поправляла, а только кивала в ответ и сахарно улыбалась, поэтому настоящего ее имени никто решительно не знал. Эта Марья-Дарья соглашалась со всяким, независимо от того, что ей говорили: скажут, Иван, дескать, — дурак, значит — дурак; скажут — умен, будет для нее умен. Очень многие любили эту сладенькую сочувствующую улыбку и находили в ней единственную поддержку и опору в жизни.

«А сколько, ох-ох, дочурка-то ее потерпела, Анна Васильевна, ох-ох-ох!» — причитала Дарья-Марья, доверительно глядя в глаза бабке Ане, и утирала пот, обильно выступавший на носу и верхней губе. «Да что дочурка! Вот хахаль ее — тот, что еврейчик — вот он-то получал! Да, да! Прямо по глазам, дура, хлестала! Да, да, по глазам!» Глубоким, отрывистым эхом отдавалась в темном подъезде эта громкая и содержательная беседа Марьи Петровны с бабкой Аней.

Павел Ефимович никак почему-то не хотел попадаться на глаза падким на словоблудие старухам, и попытался было быстро прошмыгнуть мимо них, поддерживая одной рукой за пазухой кота, уже окончательно предавшегося флегме. Но то ли слишком неожиданно и бесшумно выскочил он из лестничного мрака, то ли очень уж увлеклись бабы своими дебатами, но когда Перекурка появился в пределах видимости Марьи-Дарьи, та вздрогнула и завизжала во всю свою бабью глотку. Вслед за ней тут же взвыла и бабка Аня, отшатнувшись к стене и выставив вперед руки, а бедный Павел Ефимович на всякий случай быстро втянул голову в плечи и замер на месте. Вой продолжался секунд десять, пока бабы не увидали, что перед ними не маньяк-насильник, а всего лишь неразговорчивый чертежник с третьего этажа.