Койот Санрайз — страница 45 из 48

Весна с ее дождями и солнцем одела холмы зеленью, высокие травяные заросли колыхались на ветру, как водоросли в море. Луга пестрели полевыми цветами: лиловыми люпинами, желтыми бальзаморизами и маленькими беленькими цветочками, названия которых я до сих пор не знаю. Там, наверху, такое буйство цвета, такое буйство жизни, такое буйство всего живого, что иногда просто глазам своим не веришь и приходится тихонько говорить себе: «Это не сон». Рай, да и только.

С нами был Родео.

В те времена он еще не был Родео. В те времена он был просто папой, а я – просто его дочкой. Одной из его дочерей.

И Роза, для чьих маленьких ножек путь был слишком долгим, сидела на плечах у Родео.

И Ава, длинноногая и длинноволосая, шла и говорила, размахивая руками.

И я, в те времена Элла. Просто Элла. Дочь, младшая сестра, старшая сестра. Посерединке. В те времена я никогда не бывала одна.

И мама. О-о, мама. Мама и ее голос, как теплый мед. Мама и ее руки, лечившие одним прикосновением.

Когда мы шли, я держала маму за руку. Моя маленькая рука в ее большой руке: мягкой, теплой, надежной.

Когда до вершины оставалось совсем близко, я выпустила ее руку и вырвалась вперед, удрала от своих, чтобы раньше всех забраться наверх.

Солнце уже садилось, уже собиралось нырнуть за горы на горизонте. Свет падал длинными, четко очерченными косыми лучами сквозь облака, золотя заросли травы и бутоны цветов, которые тянулись к небу.

Посреди всего этого великолепия я остановилась. Обернулась к родным, которые взбирались на вершину вслед за мной.

Мама шла впереди, одна. Папа, Ава и Роза отстали: они не торопились, разговаривали, бродили туда-сюда. Но мама пришла первой, по моим следам, сошла с тропы, забрела в травы и цветы, чтобы меня нагнать.

Но она двинулась не прямо ко мне. Мне этого хотелось, но нет. Она взяла чуть-чуть вбок. Нашла свой путь. Встала поодаль, глядя на закат. Ее глаза сияли солнечным пламенем. Завитки волос обрамляли лицо. И, когда его озарили лучи, оказалось, что лицо у нее из чистого золота.

Она смотрела вдаль, и я увидела, как она сделала вдох, глубокий вдох, а потом медленно выдохнула.

Потом повернула голову и посмотрела на меня, увидела, какими глазами я на нее смотрю. Между нами были только зелень, цветы и свет.

И она улыбнулась мне. Делясь радостью. Это была улыбка для меня одной. Улыбка, которой были сказаны все те прекрасные слова, которые говорят мамы своим дочерям. И я улыбнулась в ответ. И моей улыбкой были сказаны все самые важные слова, которые говорят дочери своим мамам.

А знаете… Наверно, я никогда в жизни не увижу ничего красивее, чем мамина улыбка, озаренная солнцем. У меня вся жизнь впереди, но я просто не верю, что когда-нибудь увижу что-то или кого-то еще красивее.

В тот миг я любила ее так сильно, что у меня перехватило дух. Я чуть не задохнулась от того, как сильно ее люблю. В тот миг все, что во мне было, это любовь к маме. Я ее любила. Любила. Любила.

Вот и все. Вот и все мое воспоминание.

Воспоминание, в котором нет ни единого слова.

Зачем ему слова?

Глава сорок пятая

Крышка коробки, заскрежетав, откинулась. Я не стала удерживать крышку, и она опустилась на траву, и коробка, стоящая передо мной, открылась.

Я заглянула внутрь.

По спине поползли мурашки.

Вот это да…

Все лежало на месте. Все лежало на своих местах. Все лежало так, как я запомнила.

Так, как мы положили.

Ворох бумажек вперемешку, видно только, что на бумажках детские каракули и рисунки восковыми мелками. Там же – несколько гладких камешков, которые мы тогда, наверно, считали чем-то особенным. И, боже мой, не зря мы так считали. Я взяла один камешек, подержала в руке, такой прохладный, такой круглый, и прикрыла глаза, и затаила дыхание: что-то подсказало мне, что его держала в руке Роза, стискивала этот камешек своими прелестными пальчиками.

Я положила камешек обратно в коробку – бережно, словно это не камешек, а хрупкое птичье гнездо, – взяла листок, лежавший сверху. Рисунок мелками, в который была вложена вся старательность четырехлетней девочки, неумелый и красивый. Я догадалась, что это портрет меня и Розы. Свои волосы она изобразила извилистыми перепутанными линиями – ни дать ни взять вареные спагетти, а мои – неровными короткими черточками. Мы улыбались широкими кривыми улыбками, а глаза у нас были круглые, как у привидений. Мы держались за руки.

Под рисунком было написано несколько строк, и я вспомнила, что нам сказала мама: «Напишите каждой из нас отдельно, за что вы ее любите».

Слова были Розины, но почерк – мамин. Роза была еще слишком мала, и она говорила маме, что написать, а мама записывала большими четкими буквами, чтобы Роза смотрела и мало-помалу запоминала буквы. Я провела пальцем по строчке, почувствовала под рукой восковой след мелка, нащупала слова: «Я люблю мою сестру Эллу, потому что она любит меня всегда и ни за что не разлюбляет». Я кивнула, в горле у меня стало горячо, глаза жгло. Я моргнула. – Да, – попробовала прошептать непослушным языком. – Да. Так и есть, Роза. Не разлюбляю ни за что.

Под этим листком лежали другие. Листки Авы, листки мамы, мои листки про них про всех – о каждой по отдельности. Мне было необязательно читать все это сейчас, необязательно было вчитываться в каждое слово. Я знала, что на это у меня еще будет время. Куча времени. Целая жизнь. И вообще у меня все плыло перед глазами: не очень-то почитаешь.

Мне хотелось просто пощупать бумагу. Прикоснуться ко всем вещам, к которым мы прикасались вместе. Увидеть контуры букв и вспомнить руки, выводившие эти буквы.

Я бережно перекладывала сокровища, отложив письма в сторонку. Нашла последнюю школьную фотографию Авы: высокие скулы, синие глаза, широкая улыбка – один уголок рта выше другого.

Забавно. Она всегда казалась такой умной, такой крутой, такой взрослой. Но теперь она выглядела… ох, она выглядела совсем маленькой. Просто девчонкой. Просто прелестной маленькой смешной девчонкой. И тут до меня дошло: мне двенадцать. Мне двенадцать лет. Аве, моей старшей сестре, было всего одиннадцать, когда тот грузовик занесло на повороте и он раздавил колесами целый мир.

Я переросла свою старшую сестру. Ей навеки одиннадцать. Но для меня она все равно навеки останется старшей сестрой.

У меня задрожали плечи.

А вот в уголке коробки маленький шелковый мешочек, перетянутый шнурком. Потянув за шнурок, я встряхнула мешочек, и на мою ладонь вывалился золотой завиток.

Локон Розы: золотой, блестящий, идеально круглый. Я провела пальцем по этому гладкому колечку. Мы не знали, останутся ли волосы Розы кудрявыми: у нас с Авой сначала волосы тоже кучерявились, а с возрастом распрямились. Нам всем было любопытно, останется ли Роза кудрявой. А теперь, значит, мы этого так и не узнаем. Я зажала локон в дрожащей руке, взглянула на него сквозь жгучие слезы, моргая. Волосы Розы навсегда останутся кудрявыми. Я убрала локон обратно в мешочек, аккуратно затянула шнурок, поднесла мешочек к губам.

– Койот, ау, – раздался из-за спины шепот. Голос папы. А я и не заметила, как он подошел.

Я вдохнула. Выдохнула.

– Не зови меня так, – сказала я. Но не ядовито – просто попросила. В моем голосе звучало «пожалуйста», которое я не произнесла. Я оглянулась через плечо. – Сейчас не надо. Сейчас я не Койот. Хорошо, папа?

Я понимала: ему хочется отвернуться. Понимала: он изранен и сломлен, ему больно, грустно и страшно. Понимала: ему хочется отвернуться, отойти в сторонку, дождаться, пока я снова стану Койот, а он – Родео, и мы снова отправимся в бесконечный путь, никогда не оглядываясь. Понимала: ему невыносимо смотреть на мою находку. Невыносимо смотреть на то, что мы потеряли.

Я понимала. Понимала, чего ему хочется.

Но вот в чем штука.

Он этого не захотел.

Папа кивнул, и кадык у него задвигался вверх-вниз – наверно, горло перехватило. Папа сделал шаг вперед, встал рядом со мной. А потом опустился рядом со мной на колени. А потом положил руку мне на плечи, и я почувствовала: да он же весь дрожит.

А потом он заглянул в коробку вместе со мной.

Вот какой у меня папа: он всегда рядом.

Глава сорок шестая

Не знаю, как долго мы с папой рассматривали то, что лежало в коробке. Знаю лишь, что мы рассмотрели много сокровищ, но не все. Знаю, что время от времени нас разбирал тихий смех – над уморительными рисунками и дурацкими штуковинами, которые мы туда положили. Но в основном нам было не до смеха. Если честно, в основном были слезы и почти все время – молчание.

Не может быть, чтобы мы занимались этим очень долго. Ведь все-таки мы находились на стройплощадке, и, хотя к нам относились с полным пониманием, у строителей было дел невпроворот. А Глэдис наградила того копа синяком, но не запасом терпения, так что я уверена: мы, впервые за много лет делясь воспоминаниями, простояли на коленях под тем деревом лишь несколько минут.

В общем, как долго это длилось, я не знаю, могу вам сказать, как долго это было по ощущениям. Мне показалось, мы провели там около пяти лет. Мне показалось, с каждым вдохом и выдохом мы все глубже погружались в прошлое. Возвращались сквозь годы, как бы скручивая пробег на одометре, ехали задним ходом, отдаляясь от Койот и Родео и приближаясь к временам, когда мы были просто я и мой папа. И вот, стоя там на коленях, я снова стала дочерью. Снова стала сестрой. А у Родео – ну, на самом деле у моего папы снова была жена. Жена, которой ему не хватало, как может не хватать кислорода. И у него снова были три дочери. Три дочери, которых он любил, как… как… ну, наверно, просто как папа может любить трех дочерей: это уже звучит ярко и сильно и не нуждается в сравнениях.

В конце концов я вынула из стопки бумаг фотографию. Запыленную, с измятыми уголками, но все главное на ней осталось.

Это был семейный портрет. Я в майке с бретельками – улыбчивая такая малышка со щербатым ртом. Рядом со мной Ава – высокая, красивая, небрежно обнимает меня за плечи, чуть-чуть сбивая мне равновесие: я клонюсь к ней, стоя на одной ноге. Позади нас папа. Боже мой, он выглядит совсем иначе – не узнать. Я его таким даже не помню. Одет нормально. Волосы короткие, стрижка аккуратная, лицо гладко выбрито. Можно рассмотреть, какой у него подбородок. И вообще. Он слегка щурится на солнце, беззаботный, молодой, счастливый.